— Да-а-а… — сказал Гена.
— Ты же знаешь, что я этого не читаю, — сказала Рита. — Фантастика — другое дело. Уводит в мир. Для этого фантазию надо иметь. Ну ладно, клади книгу в сторону, читатель, присаживайся.
Риточка наморщила носик, засопела часто-часто и смешно, как маленький зверек, и Гена сразу поднялся с дивана: это было то самое смешное, трогательное выражение ее лица, которое ему удалось однажды поймать на фотографии, когда делал, еще в самый первый раз, серию ее портретов. (Один из них украшал потом выставку на 1-м ГПЗ «Семилетка и люди», он чуть было не получил приз на конкурсе, этот снимок, и получил бы уж точно, если б Гена сам не сболтнул по молодости, что это не чертежница и не расточница вовсе, а секретарша из редакции, — интересное дело, что ж секретарше не приходится вместе со всеми переживать семилетку?) Гена все собирался сделать и для себя на память отпечаток, да забывал, но в конце концов и нужды особой в этом не было, потому что он и так очень ясно в любой момент мог представить себе эту ее гримаску, которую они между собой условно назвали «бурундучок» (хотя оба сроду не видели бурундучка).
— Послезавтра главный будет сам принимать номер, — сказала Риточка. — Так что готовься. Готовь своих таджичек в золотом платье — хоть бы разок примерить такое.
— Привезу, — сказал Гена. — Это что же, мне придется за два дня все отшлепать? А я же туда снова хотел улетать в субботу…
От поворота ручки в изголовье свет в комнате становился тусклее, и покойный Дассен пел все доверительней, словно хотел задать тон любовному общению на всю последассенную эпоху, и Гена забывал под эту музыку о своих хлопотах и тревогах, ощущая себя покровителем и единственным на этой земле повелителем нежного хрупкого существа.
* * *
Шеф принимал номер. Для него это было нелегкое, но весьма значительное мероприятие: он давал урок своим сотрудникам на конкретных примерах, на ошибках, чувствуя себя при этом матерым волком журналистики и опытным литератором. Чего греха таить, год назад, придя в редакцию прямо из партконтроля, он еще чувствовал себя ни тем, ни другим. Человеком, знающим курс, линию, тенденцию, — да. Человеком, знающим жизнь, — да. Принципиальным, умным, опытным, идейным человеком, однако вовсе не профессионалом этих бумажных дел. Он и не заострял в ту пору внимания на профессионализме, мастерстве и худдостоинствах. Теперь-то уж он приобрел амбиции и все чаще вставлял в свою речь фразы вроде: «Так все-таки, друзья мои, не делается журналистика». Или: «Пора уже, товарищи, становиться профессионалами». Или: «Так все-таки не пишут, старик. Есть же какой-то уровень». Или того больше: «Литература должна учить». Или: «Не стреляет, дружок. Слово должно стрелять». И так далее — обо всем на свете: о стихах, о фотографиях, о романах, о книжной графике и верстке.
Конечно, это, с одной стороны, заслуживало всяческого восхищения, что человек в таком зрелом возрасте не гнушается входить в смежные профессии. С другой стороны, это было чревато осложнениями для всякого, кто хотел сберечь в сохранности свою собственную строку, свое авторское слово, свою фотографию или картинку. Ибо создавалась довольно опасная ситуация для авторов — когда шеф знает все. Знает все лучше, чем все, — на то он и шеф. Капитоныч утвердился в этой мысли сравнительно недавно, после немногих случаев попадания (среди тысячи честно забытых промахов) на таких же вот разборах, так что сотрудники еще не успели привыкнуть к новым сложностям, вытекающим из этой убежденности. Спорить с ним, впрочем, никто не хотел, потому что Капитоныч, судя по всему, сидел прочно, да и сам уходить, кажется, не собирался. Не собирались пока уходить и остальные сотрудники. Поэтому все поддакивали, надеясь, что реальных последствий вся эта шефова ахинея все-таки иметь не будет. Тем более никого не задевали глубокие соображения шефа по поводу фоторепортажа, которые он сегодня с таким жаром высказывал. Никто, кроме Гены, который был автором снимков и потратил на них целую неделю, тоскуя в грустном сибирском поселке строителей.
— Вот здесь у вас контровой снимок, — сказал шеф, обращаясь к Гене. — Отчего здесь контровой? Зачем, скажите мне, эти уловки? Снимайте впрямую. Телевиком. Или вот стена. Бревенчатая стена — это хорошо. Это дает фон. Биографию. Стена — это русское. Но зачем столько стены? И такая маленькая головка? Разве у нас человек не главное? Разве не он создатель всех материальных ценностей и нашего процветания? Одежда, вот здесь, — если бы вы изменили одежду, этот снимок мог бы пойти, никто бы вам ничего не сказал. Наш народ сегодня одет как никто в мире. Постарайтесь, вы можете, мы в юности справлялись и не с такими трудностями… Панорама вот здесь — хорошо. Но недостаточно широко. А что там, за домами? Мы хотим знать. Хотим выйти в большой мир. В целом, конечно, неплохо, но поработайте еще. Учтите все конкретные поправки и…
Все молчали. Кто читал, кто чиркал что-то свое, и казалось, что слушает один Гена. Выяснилось, впрочем, что слушает еще старик Болотин, тот самый, что подписывал свои фотографии «Семен Ефросиньин».
— Всем понятно? — сказал шеф. Он перевел дух и собирался уже объяснить Валевскому кое-что о поэзии, когда послышался вдруг скрипучий стариковский голос Болотина. Это было так неожиданно, что все подняли головы. Неожиданно было, во-первых, что вообще заговорил старик Болотин, который всю жизнь помалкивал (именно из-за того он и уцелел, наверное, при всех шефах, несмотря на очевидную сомнительность своего происхождения). Неожиданно было и то, что он заговорил, когда никто не спрашивал его мнения. Что он заговорил самовольно, а главное — заговорил своевольно.
— Вы спросили — понятно ли? Конечно, нам с Геннадием как специалистам кое-что в этом деле понятно, — сказал он. — Но вот что понятно вам, Владимир Капитонович, я даже не понял. Потому что для того, чтобы это понять, надо этим хотя бы немножечко заниматься. Пусть не сорок лет, как я, и не десять, как молодой Геннадий, но что-нибудь надо про это знать. Что-нибудь понимать и чему-нибудь учиться. Даже, не буду хвастать, к этому надо иметь специальные способности, хотя, конечно, техника теперь от многого избавляет и щелкают кто попало…
— Что вы все-таки имели в виду? — спросил шеф несколько растерянно. Он жалел уже, что не одернул вовремя этого болтливого старика, и до сих пор еще не понимал, к чему ведет Болотин.
— Я имею в виду, что первый снимок вовсе не контровой, а самый что ни на есть нормальный, так что вы напрасно сердитесь. В нем есть настроение, это правда, хороший снимок. А как это снять впрямую телевиком, я тоже не понял, может быть, вы объясните. Вы что-нибудь сами снимали телевиком? Если нет, то зачем он вам тут дался, телевик, тем более что тут снимать впрямую… Ну хорошо, стена вам эта нравится, но она потому вам нравится, что ее много. Конечно, это для профессионала не открытие, такой примерно снимок был уже лет пять назад в «Советской фотографии», но это красиво, так что творцу всех наших ценностей это не повредит. А самое главное — объясните, как переодеть людей на снимке. Пусть он даже, туда-сюда, поставлен немного, этот репортаж, но, чтобы переодеть на фотографии людей, надо ведь снова лететь туда и заново все ставить. Вообще, переодевать людей — совсем незавидное занятие, и репортаж тогда ни при чем. Конечно, мы все делали, мы даже им шили костюмы специально к съемке, но время тогда было хуже, чем теперь…