Женщины в Душанбе были удивительно красивы — веками нашествия кочевников, причуды самых разнообразных правителей, их грандиозные промышленно-демографические замыслы и пенитенциарные мероприятия мешали кровь в этом краю — таджикскую с узбекской или киргизской, осетинскую с немецкой, армянскую с локайской, украинскую с корейской, карачаевскую с польской… Здешним женщинам Гена нравился: он был заводной, шутливый, симпатичный, элегантный, душевно пел под гитару про друзей и тоску, про Магомета, Христа из Екклезиаста, о которых знал понаслышке, к тому же он был москвич, и к тому же — корреспондент. Он простодушно вздыхал, удивляясь тому, как могут люди жить в такой глуши, где нет ни московского Дома кино, ни Домжура, ни настоящего кофе, но на самом деле ему было здесь хорошо. Он уже давно привык к зеленому чаю и зеленой редьке, к здешнему простодушию и несложным хитростям, к нежданным застольям и щедро предложенным ему любовям.
Гена по-прежнему считал себя «человеком Запада», и все у него и на нем было западное, фирменное — от фотопленки и фотообъективов с блендами до кофра, куртки, ликера и бампера. Он был знаком с московской «центровой» публикой (которая, как и он, была в основном провинциального происхождения и потому до упора столичная), водился иногда с «фирмой», все имел фээргэшное («что доктор прописал, старичок»), не прочь был поговорить о «секс-шопах», «пип-шоу» и «группенсексе», но четыре раза в неделю (из любой точки страны) звонил маме в Ригу и сообщал о своем здоровье. Итак, он был столичный житель, свой человек у «центровых», у «нашего круга», но шли годы, и он сам не замечал, что его поездки на дикий Восток, в нашу «очень среднюю» Азию занимали все большее место в его жизни — куда большее, чем он догадывался. Все чаще влекли его и русские выморочные села, неизбежная жуть леспромхозовских поселков и сибирских «балков», бескорыстная и безграничная доброта этих людей к иногороднему, забредшему на огонек. У него появилось неистребимое ощущение настоящести этой жизни, которая просто маялась вот так, без всяких жизненных удобств, сама не сознавая своей настоящести. По временам (без особых на то оснований) Гена сохранял здесь столичное ощущение интеллектуального превосходства, однако всегда готов был со вздохом признать, что он не может состязаться с этими людьми ни в доброте, ни в самоотречении, ни в душевной чуткости. В Средней Азии качества эти были обострены безоглядной щедростью всякого встречного, ошалелым гостеприимством таджиков или узбеков, их дерущей за душу семейной идиллией (да и на улице — этот полный достоинства поклон, эта рука, прижатая к сердцу).
На этот раз все шло как обычно: сопровождавшая его красотка из горкома ВЛКСМ помогла достать машину и отснять все в цитрусовом и в Академии наук. Состоялся долгий импровизированный обед в цитрусовом совхозе, где на столе не было только птичьего молока; в академии к ним пристал прелестный парень-математик со своей машиной: Гена сфотографировал его вместе с подвижным и небрежным академиком, очень чисто говорившим по-русски. А потом они втроем поехали к Гениным друзьям, где мужчины тайком пошабили, покурили здешнюю шмаль. Потом они оказались в ресторане гостиницы «Таджикистан», где всегда царило неудержимое восточно-провинциальное, национально-смешанное веселье, потом… Потом было как обычно. За бесконечно долгий день сегодняшнего путешествия Гена так хорошо изучил историю первого, неудачного, брака сопровождавшей его татаро-таджико-осетинской красотки Фаины из горкома, как будто это была его собственная история. Ночью, после ресторана, теснясь на гостиничной койке, они с Геной довольно бессвязно обсудили бесперспективность ее второго брака, а также ее ближайшие жизненные планы. Претендентом на ее руку был теперь бухарский еврей-музыкант, превосходивший ее первого и даже второго мужа по целому ряду профессиональных и чисто человеческих показателей. Второй день командировки прошел в еще более напряженном темпе, и Гена ощутил легкую усталость. На третий день Фаине показалось, что она могла бы пересмотреть свои матримониальные планы в Генину пользу и перебраться в Москву. Но именно на третий день Гена подумал вдруг о преходящести наших знакомств и связей, о грустной преходящести даже долгой душанбинской осени, а также и всей нашей недолгой жизни. На свете не было ничего постоянного. Еще день-два-три, и они забудут его вовсе, а красивая Фаина этими же тонкими, смуглыми руками…
В мире оставался один крохотный островок надежности, одна крепость, за стенами которой берегли огонек его привязанности. Этим островком, этой крепостью, этим хранилищем, как ни странно, была Рита; Гена думал о том, что их с Ритой связывают довольно долгие отношения, все то доброе, что они сделали друг для друга; что, хотя и не так уж часто они виделись, хотя они и не жили никогда вместе, одним домом, — связь их была настоящей; их связывало новоселье, та ночь, когда она сообщила ему важную новость и когда они приняли решение быть вместе; их связывал ребенок…
Еще во вторник утром, когда Гена из Душанбе звонил в редакцию, он сказал Рите, что прилетит во второй половине дня в четверг и что он уже взял билет. И вот сегодня была среда, он был далеко от Душанбе, в Нуреке, он был один, без Фаины и новых друзей, он почти забыл про Фаину, — бродил среди новых пятиэтажек, не зная, чем занять себя, потому что знаменитый экскаваторщик, которого он обещал снять впрок для Коли и еще для «Советского Союза», а может, также для АПН, этот парень то ли заболел, то ли запил, и Гене вдруг вообще расхотелось снимать что-либо, все показалось такой ерундой, тщетой, суетой сует… Стало скучно и вдруг невыносимо захотелось в Москву, к Рите. Ощутив это желание, он стал добывать у начальства машину на Душанбе, но в конце концов, плюнув на хлопоты, сел в попутный грузовик и вскоре уже был в аэропорту, где, помахав командировочными ксивами, пробился к трапу. И вот он уже в самолете: он летел к ней, мчался за три с лишним тысячи километров и с ужасом думал о том, как же люди жили раньше, когда еще не было таких вот головокружительных бросков, — чем они смиряли нетерпение, чем лечили свою неожиданную тоску?
Гена сумел на время отвлечься в полете от своего нетерпения, разговорившись с соседом, каким-то душанбинским адвентистом, который предупредил его о близком конце света и настойчиво советовал обратиться к Богу. Конечно, это все было очень интересно, но Гене все же было сейчас не до того. Он подумал, что их отношения с Ритой и являются в конечном счете выходом к какой-то более правильной и более чистой жизни — тем более что ребенок…
Добравшись наконец в Москве до городского аэровокзала, Гена вдруг со страхом подумал, что, может быть, спешил напрасно. Было уже десять вечера по-московски — в предотлетной гонке он не сумел позвонить в редакцию, так что Рита не знала о его возвращении, а он летел ради нее, хотел видеть ее немедленно, видеть, как она удивится и как обрадуется. На горвокзале его настигла неуверенность: может ли он заявиться к ней вот так, просто так, поздно вечером, без всякого предупреждения? Гена никогда не приходил к ней без предупреждения — она этого не любила, да это было и неудобно, почти невозможно: Рита жила в общей квартире, старушка — божий одуванчик звонков не слышала, а дядя Леша был вечно пьян и не открывал дверь (может, по Ритиной же просьбе?). Гена подумал вдруг, что Рита может не открыть дверь, не обязана открывать, мало ли кто, и Гена заколебался — ехать ему сейчас к Рите или не ехать. Потом это сомнение показалось ему нелепым, чудовищным: он пролетел ради нее три с лишним тысячи километров, добирался на попутке, клянчил билет в аэропорту. И потом, одно дело — всегда, другое — сейчас; сейчас у них все будет по-другому, ведь они…