Вошел Евгеньев и уселся на свое привычное место. Он слышал только самый конец монолога, но уже и это позабавило его бесконечно, так что он вовсе не думал сейчас никуда уходить и лишать себя зрелища, которое не часто случается в однообразной редакционной толкучке.
Рита не только из-за своего расстроенного состояния не смогла остановить сразу этих излияний Залбера, но и потому еще, что из всех мужчин, которые могли бы заявить серьезные претензии на ее ребенка, именно Залбер (каким бы диким и неправдоподобным ни показалось бы это, скажем, Евгеньеву) — именно он имел на это больше всех оснований. Конечно, никто, в том числе и он сам, наименее опытный из мужчин, не мог бы с уверенностью сказать, что именно в тот раз, именно тогда… Но она-то знала, что это было именно тогда , потому что, дойдя с ним в тот раз до самой его квартиры и заглянув в эту квартиру из чистого любопытства (все же интересно, как живут настоящие гении), она была потрясена бедностью, убожеством и мерзостью запустения, в которых он жил (а ведь он в тот день специально подмел полы, постелил старую бархатную скатерть и купил торт «Арахис»). Сердце ее дрогнуло от жалости, сраженное подлинностью этой нищеты, этого пренебрежения к земным благам, этой озабоченности чужими, никому на свете не нужными делами (например, восстановлением славного имени Залмансона и еще чем-то в этом же духе), — оно раскрылось навстречу этой нужде, этому загадочному идеализму, и Рита брезгливо постелила свое пальтишко на грязном Залберовом диване… Вот тогда-то все и случилось, Рита без календарей знала, что тогда. Именно поэтому она так смутилась сейчас и позволила ему начать, но, как только вошел Евгеньев и расселся, как в театре, со всеми удобствами, Рита взяла себя в руки и твердо сказала:
— Марилен Соломоныч, миленький, ради Бога, не сейчас, у меня работа, вот и товарищ ко мне, а сейчас мне срочно надо к главному. У меня же есть ваш телефон, так что я позвоню, я все обдумаю, вы мне все скажете… До свидания!
Залбер взглянул на свои черные калоши и вдруг сник, съежился, замолчал. Английские ботинки Евгеньева торчали из-под стола рядом с его калошами ленинградской фабрики «Красный треугольник», той самой, что расположена была за далекой Нарвской заставой, где шел человек с ружьем и где грохотала несмолкаемая канонада «Авроры» (шесть лет жизни потратил Залбер на поиски бушлата беглого матроса с «Авроры» — шесть лет жизни принесли восемь строк в «Огоньке», но что же оставалось от тех славных времен, кроме «Красного треугольника» на черных калошах, скажите мне, что?). Английские ботинки проникли в редакцию точно десант Антанты, и Залбер, взгляд которого вдруг стал рассеянным и бессмысленным, медленно отступил в коридор, где еще долго глядел на противопожарный ящик и ловил обрывки мыслей, блуждавших вокруг Колчака и Антанты, комиссара Залмансона и суровых будней костромского ревкома.
— Я так понимаю, что ты получила еще одно предложение? — спросил Евгеньев, и Рита ответила просто:
— Да, чего доброго, а предложений…
Ей вдруг стало легче — нелепое, неприемлемое предложение Залбера почему-то восстановило утраченное ею спокойствие. Она даже улыбнулась, и в ответ ей улыбнулся из-за стола Владислав (он все-таки неплохой мужик, может, лучший из всех).
— Ну что ж, — сказал он. — Предложение — это всегда предложение. Подшей его в папку непрошедших материалов. Жаль, конечно, что он сумасшедший. А может, он не сумасшедший, а просто мудак, тогда ничего страшного. В конце концов, любой мужчина, делающий брачное предложение, — сумасшедший. И уж конечно, любой мужчина — мудак в глазах женщины. Вот если бы ты еще способна была обобщить свой опыт, раскрыть тайный механизм своего влияния — что приводит в действие весь сложнейший физиологический и психологический аппарат, над загадкой которого бьются бесчисленные ученые институты? — ты внесла бы неоценимый вклад в развитие цивилизации. Но беда в том, что ты не можешь: это просто инстинкт, такт, несколько нехитрых приемов, действующих тем не менее безотказно на этих униженных, комплексующих мужчин, которых — от последнего Залбера до первого заместителя — всех тычут носом в их собственное дерьмо.
Рита пудрила носик перед зеркалом. Она никогда не слушала, что говорят мужчины. В конце концов, это было не важно, что они говорят. Пусть говорят, если им от этого становится легче: она вовсе не считала их жизнь легкой.
* * *
Им некуда было спешить. Они со вкусом пообедали в каком-то районном ресторане, конечно, там давно уже укоренился недостаток белковых продуктов, но для двух приезжих из центра кое-что все же нашлось. Гена разыграл свой любимый финт: пошел на кухню и доверительно сообщил, что он везет очень важную персону, режиссера, лауреата Нобелевской и еще какой-то там премии. Он-то сам так, ничтожество, а вон тот, за столом, — страшная личность, и если ему не угодишь… Хиханьки-хаханьки, но покормили их вполне прилично, они понеслись дальше. Им с Валерой найти общий язык было нетрудно. Они были одногодки, и они знали, что почем в этой жизни. Им приходилось горбить самим, делать дело; они кое-что умели, и они презрительно относились к старперам и брехунам, вроде Колебакина или Капитоныча. Валевского они дружно ненавидели, Чухина тоже. Первый был им противен и непонятен, второй — весь на ладони, хозяин жизни. В общем, хотя они были разные люди, во многом они сходились, и к тому времени, как они добрались на текстиль-комбинат в Канашино, они были уже кореша.
На комбинате им надо было снять одну средних лет депутатку и еще вместе с ней двух-трех ткачих попригляднее, как бы ее учениц и передовичек. Гена знал, что те, которых он снимет, и будут с этого дня передовые, а ко всему еще и всесоюзные знаменитости (после того как снимок будет напечатан, почта будет возами таскать им письма от сержантов и рядовых, отличников боевой и политической подготовки, которым попадет в руки номер журнала с перспективными заочницами). Так что они с Валерой (которого он снова выдавал за большого начальника, что Валере определенно нравилось) были здесь не просто представители столь малочисленного в этих местах мужского пола или посланцы столицы, они были еще и вполне влиятельные гости. Красивые, незамужние девчата вились вокруг них льстивым роем, вследствие чего Гена с Валерой никак не могли отбить себе пару попригляднее для товарищеского ужина в отведенной им комнате общежития: женская ревность и конкуренция держали их в постоянном кольце, и оттого попойка в комнате вышла массовой, а традиции группового секса на передовом Канашинском комбинате еще не внедрились (хотя именно здесь, при здешнем неравномерном распределении полов, такие традиции имели бы солидное оправдание).
Кончилось все тем, что Гена и Валера остались вдвоем у себя в комнате, очень пьяные и полные дружеской симпатии друг к другу, а также взаимного сочувствия по поводу неудавшихся блядок в изобильном краю, где, казалось, сам Бог велел… Впрочем, у Создателя на их счет были в тот вечер совершенно другие планы.
— Генаша, друг, люблю! — орал Валера на все общежитие, и, если бы в Канашине за последние полвека наблюдались бы хоть какие-нибудь прецеденты, работников печати, конечно, заподозрили бы в нездоровых тенденциях. — Вот мы с тобой жидко обосрались сегодня. По сто чувих было на брата и ни одной на ночь, хучь лапу соси.