Потом к Юре Чухину пришли какие-то два автора, и Юра заставил ее искать для них пустую комнату «для работы». Рита напрасно обегала весь коридор, потом догадалась забрать к себе Евгеньева, чтоб не мешал. Евгеньев и сам давно сообразил, что пришли Юрины «негры», которые на него работают (весь юмор был в том, что оба были не негры, конечно, а евреи): они писали за Юру какой-то детектив из заграничной жизни с продолжением (может, действительно из жизни негров), а Юра его проталкивал — то ли в «Медицинскую», то ли в «Учительскую» газету. Кроме того, Юра им и здесь в журнале что-то проталкивал, в общем, они должны были обсудить свои дела, и Евгеньев им был ни к чему.
Кольке в то утро шеф зарубил его лучший (так он сам сказал, а ей-то отчего не поверить, какая ей разница) материал про Армению. Шеф сказал (Валевский нашептал, конечно, сам-то шеф не волокет), что у него там преувеличена роль диаспоры и что вообще он углубился в армянскую религиозную лирику, к тому же не один Грант Матевосян современник, а есть и другие добрые имена, например Севунц, Петросян и еще множество других на «ян», — Рита все это записывала на летучке, чтоб Коля потом не забыл, и теперь Колька стоял возле нее в предбаннике со злющими глазами, перечитывал ее записи, и похоже, что выпил слегка для храбрости. Он стоял и не уходил, как будто ему некуда было идти, а тут еще Валевский с Колебакиным застряли на минутку обсудить новую статью Валевского (большая удача!), так что, может, Колька из-за этого не уходил — стоял тут, кривился, строил рожи и слушал, о чем говорят два «дрочилы» (так он их звал за глаза).
— Статья прекрасная, — сказал Колебакин, — отличная, просто превосходная (Колебакин старался окать, как Горький или хотя бы как Солоухин, хотя родом был не из Вологды, к сожалению, не из Нижнего, не из Владимира, а из самой что ни на есть курортно-коммерческой Ялты). — Вот тут здорово: «Кровью писательского сердца наливаются все буковки…» Ну, это, впрочем, уже было, но вот здесь просто превосходно: «Из каких квасов рождались его герои, из какого лепились теста…» Или тут: «Разлапонил свои оченята Настенькин последыш…» Хорошо, молодец Венцеслав. А вот насчет всечеловечной, всеприемлющей доброты и широты русского характера, насчет русского интеллектилизма ты пережал, пожалуй. Не все приемлет он, не все человечество. Помнишь, как у Петухова про все эти евразийские толпы? Наши хмурые долы их отринули, палом свели — всех каганов с кагалами заодно, с Коганами, с их экзистенциализмами. Тут ты пережал малость, это их идея, не наша. И не расширяй круга, не расширяй, опасно, держись всем известных имен — Колесников, Кожевников, Гаврюшов, Иванов, Попов, Сибирцев, Проскурин, нацменов дай парочку — Мележ, Авижюс… А графинюшка Толстого — это у тебя здорово, графинюшка пляшет русскую пляску, это прекрасно, я бы дал и графа. Пусть граф попляшет… Вот так, на, держи свой шедевр, тронь чуть-чуть пером мастера и сдавай…
«Бляха, — думал Коля. — Бляха-муха, блин… Что он там взвешивает? Величины без веса, литературу без слова? Да он что, хороших книг не читал в жизни? А может, и не читал. Рабфак, университет марксизма, курсы, они же не читали, они разбирали. Небось и не книги разбирали, а моральный облик писателей».
Колебакин повернулся, разгоряченный собственной речью, и ласково встретил Колькин злой и внимательный взгляд.
— Вам тоже надо поработать, Николай Алексеевич, — сказал он боевито. — Ведь какая наша непосредственная задача?
— Наша? — процедил Коля. — Дрочить.
— Не понял…
— Дразнить и дрочить. Если повезет, можно даже кончить. Чужие, конечно, не поймут, о чем речь. А своим только словечко кинуть — «гешефт», скажем, — и кайф. Или Иуду обозвать Львом Давыдычем. Свои поймут. И эти тоже поймут, нацмены ущербные, — вот взовьются. Ну и подрочили, приятно. К тому же не бесплатно дрочим, все оплачено.
Колебакин поглядел на Риту, ища сочувствия, потом на Колю. Наконец сказал, наливаясь поджелудочным соком:
— Это несерьезно. Если хотите всерьез, выберите время и заходите, поговорим…
Он глубоко заблуждался на Ритин счет — она этого всего не слышала, не слушала, как не слушала по радио про смену правительств в Гондурасе, потому что все это не имело никакого отношения к жизни, к ее жизни, к нашей жизни.
Колебакин вышел. Коля взглянул на Риту и увидел, как глубоко ей это все безразлично. Тут он понял, что он, собственно, такой же, как она, что это все не его игры: он, как и Рита, живет в другом мире, в другом кругу, тоже суматошном и неправедном, но все же другом. Он понял, что его круг далеко отсюда — в женской общаге, в гостиничке райцентра, у геофизиков на горе, в станционном буфете…
Коля зашел в фотолабораторию и там добавил с лаборантом из початой с утра бутылки, а потом вдруг наткнулся в коридоре третьего этажа на рой вальяжных шефов, которые собрались на «большую летучку» к высокому начальству. Он остановился у стенки, глазея на них с пьяной отвагой и удивляясь их умению быть такими толстыми и важными, такими безъюморно-значительными. Да кто они такие? Что они такое написали? Что они читали, наконец? И почему именно им, а не ему, скажем, известны нужды читателей и страны? Отчего это они, а не он такие уж радетели России? Чем она им обязана, эта Россия? В чем они отказали себе ради нее — в куске хлеба, в машине, удобствах, в редких лекарствах, в легко доступных бабах? В чем? Почему это Капитонычу лучше, чем ему, Коле, известно, как надо писать и про Армению, и про Яхрому, и про диаспору, и про все на свете, чему он до Колиного очерка и названия не знал, Капитоныч, о чем никогда не слышал? Однако он уже заранее готов редактировать еще им не читанный очерк, если только автор сам не испохабит его заранее, наперед чуя на каждом удачном месте костяную руку Капитоныча. Ладно, хуй с ним, с очерком, но вот если б он рассказы свои затеял издать в издательстве, Колька? А там сидит друг Капитоныча, Кондратьич, такой же творец, эрудит, такой же любитель ядрипониной словесности… Нет уж, пишите сами рассказы, он, Коля, сейчас докушает пузырь, и пойдет в Домжур, и там выплачет все такому же недотыкомке-журналисту, как он сам, а потом они поедут с Сашкой-фотографом по бабам, Сашка обещал вчера двух из московского мюзик-холла, вот таких, по два метра. Там уж он, Коля, возьмет наконец что-нибудь новое, музыкальное, чего и рондомицин с вибромицином не давят…
И все же он никуда не выходил из вальяжного коридора, стоял, растравливал свою обиду. Вспоминал отчего-то недавний ночлег на таджикской турбазе: администраторша была худая, интеллигентная женщина и сперва все говорила про Тютчева, про Тютчева, а потом вдруг спросила, как, интересно, выглядит Асадов. Но оклад у нее был восемьдесят пять, что с нее взять, и гул всю ночь на этаже стоял как на базаре — в номерах пили профсоюзные путевочники, которым до фени был весь этот туризм, просто навязали горящую путевку бесплатно — езжай, Вася, поглядишь горы, а в санаторий у нас нет, да ты к тому же здоров как бык, главным образом пить здоров, Вася… А все же и она лучше здешних гладких деятелей понимала про жизнь, эта тощая администраторша, с кем она тут только не изучала ее, на этих поломанных койках, в неказистых номерах, где кафель со стен опадал сам собой, а трубы сочились холодной и горячей водой беспрестанно… Ночью путевочные алкаши вдруг попытались спеть песню на слова Рождественского, но администраторша только удобнее свернулась калачиком у Коли под боком. Она не пошла наводить порядок — были на то сторожа и молодые сержанты милиции, которые приходили сюда клеить беленьких туристок, — она не брала на душу больше, чем ей было положено за восемьдесят пять рублей в месяц, да и в лапу ей тут попадало не часто, хотя, конечно, смешно думать, что она жила на оклад, — все вместе, дружно и разумно, они растаскивали по кусочкам эту злосчастную базу, так что материально ответственные лица менялись здесь с регулярностью раз в полгода, едва успев оформить акты на списание всего, что еще можно было списать. Оставалось то, что было никому не нужно, да еще горы вокруг. Материально-техническая база еще не созрела для того, чтоб их уничтожить окончательно, эти прекрасные и беспечные горы… А отчего она, собственно, плясала русскую пляску после менуэта, эта графинюшка, что это значило, значило ли это что-нибудь? Вон Никита Сергеевич плясал для усатого гопака, а Настас Иваныч лезгинку, и примкнувший Шепилов тоже что-нибудь выделывал ногами, наверное…