— Ясное дело.
— Ну, что мы тут стоять будем? Поехали.
— Не пойдут они, барин. Оторопь сойти должна.
Доктор хотел было сказать что-то резкое, весомое, но передумал, в сердцах махнул рукой и отошел. Перхуша постоял, сплевывая и трогая губу рукавицей, потом накрыл лошадей, пристегнул рогожу.
— Им часок постоять, очухаться. А там и покатим.
— Делай, как знаешь.
Доктор сел на свое место, запахнулся полостью и съежился, выставив из-под малахая один нос с поблескивающим пенсне. Ему вдруг стало как-то зябко и неуютно, и не только от мороза. Оптимизм и бодрость, с которыми он выехал от витаминдеров, улетучились. Доктору стало холодно и противно.
«Блядство какое-то... — думал он, засовывая руки в перчатках в глубокие карманы пихора и нащупывая в правом кармане холодный револьвер. — Наша жизнь — сплошное блядство...»
— Schweinerei!
— произнес он немецкое слово.
Перхуша подошел, влез на свое место, сел рядом с доктором. В нем не чувствовалось ни горечи, ни обиды. Только верхняя губа припухла и птичий рот его стал еще смешнее.
Так они просидели минут десять. Луна попрежнему светила на очистившемся небе, ветер как-то стих. Вокруг стояла морозная тишина. Только лошадки осторожно перебирали копытцами в капоре.
— Может, спирту выпить? — спросил вдруг доктор вслух самого себя.
Перхуша только вздохнул в ответ.
— По глоточку? — повернулся доктор к нему.
Перхуша шмыгнул носом:
— Мы не против, барин. Зябко, а как же...
— Зябко, — кивнул доктор, наклонился, открыл свой саквояж, покопался в нем, кряхтя, и вытащил пузатую бутылочку со спиртом.
Вытянул из нее резиновую пробку, вдохнул, поднял руку, глянув сквозь толстое стекло на луну:
— За наше здоровье.
Сделал большой глоток, приложил левую руку к губам и медленно выдохнул в холодную перчатку, пропахшую дымом костра. Спирт огненно прокатился по пищеводу, заставив доктора вспомнить медный котел с кипящим маслом.
— Va, pensiero... — пробормотал он, втянул носом морозный воздух и устало рассмеялся.
Перхуша поглядывал на него.
— На, выпей. — Доктор передал ему бутылочку.
Тот принял ее обеими руками, склонился и медленно отпил, запрокидываясь. Замер, задерживая дыхание. Потом крякнул по-мужицки, покачал головой, протянул емкость доктору.
— Хорошо? — спросил доктор.
— Хорошо, — шумно задышал носом Перхуша.
Доктор заткнул склянку, убрал в саквояж. Сжал кисть Перхуши:
— Не серчай.
— Да ничо...
— Устал я как-то... Надоело.
Перхуша кивнул. Доктор с тоской глянул по сторонам:
— Ты уж, брат, поторопи уж как-нибудь лошадок-то своих.
— Они и сами пойдут скоро. Это, барин, у них в крови, у маленьких. Они и собак боятся, и волков. И хорьков.
— Так ведь волков-то и след простыл! — с обидой воскликнул доктор.
— Оно так, а страх остался.
— Тут ведь и ехать-то осталось немного.
— Доедем.
— Меня же больные ждут, — произнес доктор уже без всякого укора и полез за папиросами.
Перхуша поднял воротник тулупа, съежился и затих.
Доктор же, наоборот, почувствовал после выпитого спирта прилив энергии и тепла. В животе у него словно распустился тропический цветок.
— Две последние остались! — с усмешкой показал он Перхуше портсигар.
Перхуша не шевелился.
Доктор закурил. Раздражительность и нетерпение оставили его. Он сидел, покуривая, щурясь на снежную равнину. Глаза заслезились, но ему не хотелось шевелиться и протирать их. Он смаргивал, но слезы стояли в глазах, колебля все вокруг, приятно остывая в уголках глаз.
«Почему мы все время куда-то торопимся? — думал он, с наслаждением втягивая и выпуская дым. — Я тороплюсь в это Долгое. Что будет, если я приеду завтра? Или послезавтра? Ровным счетом ничего. Зараженные и укушенные все равно уже никогда не станут людьми. Они обречены на отстрел. А которые сидят, забаррикадировавшись в своих избах, так или иначе дождутся меня. И будут вакцинированы. И им уже не страшна боливийская черная. Конечно, Зильберштейн недоволен, он ждет меня, ругает последними словами. Но я не волен преодолеть это холодное снежное пространство одним махом. Я не могу перелететь через эти снега...»
Неспешно докурив папиросу, он швырнул окурок.
На луну наползла тучка, сделав снежное поле по-настоящему ночным.
— Не спишь? — толкнул доктор возницу.
— Да нет... — ответил Перхуша.
— Не спи.
— А я и не сплю.
Тучка сползла с луны. Поле осветилось.
Перхуше было тепло и спокойно после выпитого спирта. Он сидел, обхватив себя за бока, утонув до глаз в своей шапке, прижав колени к животу и вполглаза глядя на раскинувшееся под луной поле. Он уже не думал про своей нетопленный дом, а просто сидел и смотрел. Доктор хотел было его спросить про лошадей, как и когда они впервые испугались волка, как скоро они очухаются и будут готовы потянуть самокат, но тут же передумал и тоже сидел неподвижно, отдавшись раскинувшемуся вокруг абсолютному покою.
Ветер совсем стих.
Так они просидели еще некоторое время. И ни доктору, ни Перхуше не хотелось шевелиться. Клочья редких облаков наползали на луну и сползали с нее, наползали и сползали. Наползали и сползали.
Доктор вспомнил, что в склянке осталось еще немного спирта. Он достал ее, сделал два больших глотка через достаточный промежуток времени. Отдышался, протянул склянку Перхуше:
— Допивай.
Перхуша очнулся от оцепенения, принял склянку и послушно допил, приложил рукавицу ко рту. Спрятав пустую бутылочку в саквояж, доктор сгреб снега с рогожи, взял ртом, пожевал. Тепло снова распустилось внутри, стало хорошо и бодро. Захотелось двигаться и что-то делать.
— Ну что, брат, поехали! — доктор хлопнул Перхушу по плечу. — Не век тут стоять.
Перхуша слез, открыл рогожу, заглянул в капор. Лошади посмотрели на него.
— Поехали, — сказал им Перхуша.
Услышав самое знакомое человеческое слово, лошади вразнобой заржали. Одобрительно кивнув, Перхуша накрыл их, сел, поддернул вожжи:
— Н-но!
Лошадки робко зацокали по протягу, словно подзабыли, как делается их нужная людям работа.
— Н-но!
Самокат дернулся, скрипнули полозья.
— Н-н-о-о-о-о! — закричал доктор и засмеялся.
Самокат поехал.