«Большой человек...» — подумал Перхуша и вдруг вспомнил труп большого и его твердый лоб, который пришлось разрубить.
«Рубил, рубил... насилу разрубил...» — думал он, зябко зевая.
Его познабливало. Давно он так не уставал. Усталость от этой бесконечной дороги была такой, что он уже перестал обращать внимания на холод. Не хотелось шевелиться, хоть и задувало в лопатку. От озноба и усталости стало сладко, как в детстве.
«Слава Богу, что еще мороз не сильный...» — думал он, задремывая.
Сон поволок его в свои пространства. Засыпая, Перхуша вспомнил колун тех больших, что работали тогда у них в Покровском. Тот громадный, тяжеленный колун был не похож на обыкновенные колуны, которыми мужики кололи дрова: в нем была сквозная дырка сбоку, а в нее вставлена железная втулка, проходящая через топорище. Мужики тогда удивлялись: ведь в обычных колунах и топорах распорные клинья загонялись в торец топорища, а тут — сбоку.
Та втулка, втулка из колуна больших, была большой. Очень большой. Тяжкой. Увесистой. Она весила пуды, сотни, тысячи пудов и протянулась, протянулась, протянулась от дома купца Бакшеева до дома отца Перхуши, добротного дома с флюгером, суперантенной и розовыми наличниками, того дома, который Перхуша сжег, когда был мальчиком, сжег, когда они с Фунтиком нашли китайские петарды, а родители и дядя Миша и сестра Полина были на пашне, а Фунтик поставил кассету петард на ящик из-под пива «Три богатыря», и они подожгли, и петарды полетели, а ящик почему-то завалился, кассета запрыгала, стала бить во все стороны, петарды попали в овин, в соломенную крышу, в дом, прямо наверх, в светелку раскрытую, а там на бумаге отец разложил вощины, загорелась крыша овина, загорелась и в светелке, Фунтик испугался и убежал, а Козьма тоже испугался, но не побежал и не закричал, а просто стоял и смотрел, как горит овин, стоял и смотрел, стоял и смотрел, и все стоял и смотрел на огонь, а крыша горела, огонь перекинулся на сенник, и сенник загорается, а он все стоит и смотрит, а сенник занялся и горит, и уже бегут соседи, а в светелке под крышей тоже горит вовсю, пламя из окошка, и дом уже не спасти, соседи вещи вытаскивают, но он, Козьма, должен спасти что-то важное в этом доме, что тогда сгорело, а сейчас не сгорит, что не мог тогда простить ему отец, который простил ему спаленный дом, овин и сенник, но то, что эта вещь сгорела, простить никогда уже не смог, почему Козьма и ушел из отцовской семьи так рано, а сейчас он сумеет спасти эту вещь, сумеет вытащить ее из дома, надо только заставить себя идти, сдвинуть себя с места, он берется за свою ногу и переставляет ее руками, передвигает, берет другую, переставляет, ноги не хотят идти, но он хватается за них, вцепляется в них, рвет их мясо до крови ногтями, переставляет их, переставляет мясо ног, руками идет своими ногами, руками, руками идет ногами, согнувшись к ногам, заставляя себя идти, он входит в дом, в доме уже жарко, наверху горит, горит сильно, соседи вынесли все вещи, спасли иконы и оба сундука, но только он знает, где прячется главная вещь, самая дорогая вещь отца. Он хватается за кольцо подпола, тянет, поднимает деревянный люк, лезет в подпол, там бочки с квашеной капустой и солеными огурцами, там висит окорок в марле, а рядом с окороком, тоже в марле, замаскированная под окорок, висит куколка большой бабочки, она величиной с окорок, а размах крыльев у бабочки, которая вылупится из этой куколки, будет больше двух метров, отец и дядя выкрали ее из государева инкубатора под Подольском, дядя сезонно работал там в теплицах, они вынесли куколку, спрятали в тачке с торфом, увезли в Покровское, отец спрятал ее в подвале, замаскировав под окорок солонины, обмотал марлей, вымазал салом, это куколка большой синей «Мертвой головы», она очень дорогая, очень красивая, она стоит в три раза больше отцовского дома, отец уже договорился продать ее румынам, главное, держать ее в прохладе, чтобы бабочка не вылупилась раньше времени, тогда все пропало, Козьма должен вынести ее из дома и быстро перепрятать в старый погребок в саду, где тоже холодно, а отец вернется, и куколка будет цела, он нащупывает в погребе ее, обнимает руками, она как младенец, он вылезает с ней из погреба, а вокруг уже все горит, так быстро все загорелось, все полыхает, так жарко, так ярко, он идет к двери, несет куколку, но вдруг она трескается, он идет, но она трескается, и синяя, невероятно красивая бабочка начинает рваться из куколки, рваться из скорлупы, рваться из его рук, она так приятна, она гладкая, шелковистая, она жутко красива, так красива, что он забывает про отца, она хорошая, она как ангел, у нее голубой красивый, сияющий череп на спине, но это и не череп, а это лик ангельский, прекрасный ангельский лик, сияющий всеми оттенками сине-голубого, она поет тончайшим, переливчатым голосом и вырывается, вырывается из рук, ее большие крылья взмахивают, она рвется так сильно, так очаровательно, что сердце у Козьмы начинает трепетать, как ее крылья, он не может ее отпустить, он не должен ее отпустить, он ни за что ее не отпустит, он хватает ее за толстые шелковистые ноги, она поет, взмахивает крыльями и вылетает в горящее окно, выносит Козьму в огненное окно, руки Козьмы срастаются с ногами бабочки, кости его соединяются с ее костями, кости его поют вместе с бабочкой, это песня новой жизни, песня окончательного счастья, песня великой радости, они поют, а она выносит его в бесконечное огненное окно, в узкое огненное окно, в быстрое окно огня, в длинное окно огня, в окно огня, в окно огня, в окно огня.
Солнце сверкнуло на сером горизонте. Осветило снежное поле и чистое, бледно-голубое небо со слабеющими звездами и луной. Солнечный луч, протянувшись над полем, коснулся занесенного снегом самоката, попал в щель капора и в глаз одной из четырех лошадей, спящих на малахае доктора. Караковый жеребец открыл глаз.
Рядом с капором послышался шорох снега. Что-то снаружи проскребло по фанере. И яркая рыжая морда лисы просунулась под рогожу в капор. Караковый заржал от ужаса. Другие лошади заворочались, проснулись. Увидели лису, заржали, шарахаясь. Лиса схватила первую попавшуюся лошадь и скрылась. Лошади ржали, поднимаясь на ноги.
Ржание болезненно зазвенело в левом ухе доктора. Ему показалось, что нейрохирурги сверлят ему ухо. Он с трудом открыл глаза. И увидел тьму. Тьма ржала. Доктор хотел пошевелить своей правой рукой. Но не смог. Он пошевелил пальцами левой руки. Левая рука была за пазухой пихора. Он достал свою онемевшую, непослушную левую руку, взялся стянутыми перчаткой пальцами за свое лицо. На лице был малахай. Непослушными пальцами доктор с трудом сдвинул малахай с лица. И сразу солнечный луч ударил ему в левый глаз. Лошади ржали, топча копытцами тело и голову доктора.
Доктор таращил невидящие глаза, не понимая, где он и кто он.
Попробовал пошевелиться. Это не получилось. Тело не слушалось, словно его и не было вовсе. Он разлепил губы и втянул в легкие морозный воздух. Выпустил его. Пар его дыхания заклубился в солнечном луче. Лошадки топтались на докторе. С огромным усилием он стал приподнимать голову. Его подбородок уперся во что-то гладкое и холодное. Лошади спрыгнули с малахая. Доктор пошевелился. Боль пронизала спину и плечи: все тело затекло и окоченело.
Рот доктора открылся, но вместо стона из него раздался слабый хрип. Доктор попытался хотя бы приподняться. Но что-то мешало и телу и ногам, которых он совсем не чувствовал.