Солнце больно било в глаз. Доктор вспомнил о пенсне, стал нашаривать его на груди. Но пальцы не слушались, и что-то холодное, крепкое мешало найти пенсне. Наконец он нащупал пенсне, потянул к лицу.
Но вдруг снаружи послышались громкие человеческие голоса. Рогожу резко содрали с капора. Два человеческих силуэта нависли над головой доктора, заслоняя солнце.
— Ни хай хочжэ ма?
— произнес один силуэт.
— Во као!
— усмехнулся другой.
Доктор, жмурясь, поднес пенсне к глазам. Над ним склонились два китайца. Лошади ржали и фыркали. Доктор стал поворачиваться, держа пенсне у глаз, но пенсне за что-то зацепилось шнурком. Это был нос Перхуши. Его лицо было совсем близко и, как показалось доктору, заполняло весь капор. Это огромное лицо было безжизненным, бело-восковым, только остренький нос синел. Солнце блестело на заиндевевших ресницах Перхуши и в оледенелой бородке. Побелевшие губы его застыли в полуулыбке. В этом мертвом лице еще больше проступило птичье, насмещливо-самоуверенное, ничему не удивляющееся и ничего не боящееся.
Сверху протянулась живая рука, потрогала лицо Перхуши:
— Гуалэ
Другая рука коснулась теплыми, грубоватыми пальцами щеки доктора.
— Живой? — спросили по-русски.
И доктор сразу все вспомнил.
— Ты кто? — спросили его.
Он открыл рот, чтобы ответить, но вместо слов изо рта вместе с паром пошел хрип.
— Во ши ишэн, — захрипел доктор на своем ужасном китайском. — Банчжу... банчжу... цин бан воу.
— Доктор?
— Во ишэн, во ши ишэн... — хрипел Платон Ильич, тряся рукой с пенсне.
Китаец, который постарше, заговорил по-китайски по мобильному:
— Шон, тащи сюда какой-нибудь мешок, тут полно малых лошадей, и возьми Ма, тут один жив, но он тяжелый.
— Откуда же вы ехали? — спросил он доктора по-русски.
— Во ши ишэн... во ши ишэн... — повторял доктор.
— Он ничего не понимает, — сказал другой китаец. — Видно, совсем ум отморозило.
Вскоре появились еще двое китайцев. В руках у одного был мешок из живородящего холста. Китайцы стали хватать беспокойно ржущих лошадей и совать их в мешок.
— Кобылы нет? — поинтересовался старший.
— Нет, — ответил ему китаец и с усмешкой показал пальцем на круп чалого, торчащий из рукава Перхушиного тулупа. — Смотри, куда забрался!
Он схватил чалого за задние ноги и вытянул из рукава. Чалый отчаянно заржал.
— Голосистый! — усмехнулся старший.
Когда всех лошадей поклали в мешок, старший кивнул на доктора:
— Тащите его.
Китайцы стали вытаскивать доктора из капора. Это было не просто: ноги Платона Ильича переплелись с ногами покойника, пихор в углу примерз к доскам. Доктор понял, что его спасают.
— Сесе ни, сесе ни
, — захрипел он, стараясь неловкими телодвижениями помочь китайцам.
Вчетвером они вытащили его из самоката, опустили в снег. Доктор попробовал встать на ноги, опираясь на китайцев. Но тут же увяз в снегу: ноги совсем не слушались. Он не чувствовал своих ног.
— Сесе ни, сесе ни... — хрипел он, ерзая в глубоком снегу.
Старший китаец почесал свой нос:
— Несите его в поезд.
— А этого возьмем? — спросил молодой китаец, кивнув на Перхушу.
— Ты же уже знаешь, Хьюн, мой конь не любит мертвецов, — усмехнулся старший и с гордой полуулыбкой кивнул назад.
Китаец автоматически перевел взгляд по направлению его кивка. Там, метрах в ста от самоката стоял огромный конь, высотой с трехэтажный дом. Серый в яблоках, он был запряжен в санный поезд, везущий четыре широких вагона — один зеленый, пассажирский и три синих, грузовых. Укрытый красной попоной, конь стоял, шумно пуская пар из широченных ноздрей. Вороны кружили над ним и сидели на его красной спине. Белая грива коня была красиво заплетена, упряжь сверкала на солнце стальными кольцами.
От поезда подошли еще двое китайцев в зеленой униформе. Вчетвером подхватили доктора и понесли.
— Сесе ни, сесе ни... — хрипел доктор, так ни разу и не пошевелив своими бесчувственными, как бы совсем чужими и ненужными ногами.
И вдруг разрыдался, поняв, что Перхуша его окончательно и навсегда бросил, что в Долгое он так и не попал, что вакцину-2 не довез и что в его жизни, в жизни Платона Ильича Гарина, теперь, судя по всему, наступает нечто новое, нелегкое, а вероятнее всего — очень тяжкое, суровое, о чем он раньше и помыслить не мог.
— Сесе ни, сесе н-нни... — плакал доктор, мотая головой, словно категорически не соглашаясь со всем случившимся и происходящим.
Слезы текли по его обросшим, исхудалым за эти сутки щекам. Пенсне он сжимал в руке и все тряс им, тряс и тряс, словно дирижируя неким невидимым оркестром скорби, плача и покачиваясь на крепких китайских руках.
Старший китаец посмотрел на Перхушу. Тот одиноко лежал в опустевшем капоре, как в слишком великоватом для него гробу. Руки в своих рукавицах он поджал к груди, как бы продолжая придерживать и оберегать своих лошадок; одна нога его была поджата, другая же застыла, нелепо оттопырившись.
— Обыщи его, — приказал старший китаец молодому.
Тот не очень охотно исполнил приказание. В кармане тулупа у Перхуши нашлись рубль серебром, сорок копеек медью, зажигалка и две хлебных корки. Документов при нем не было. Китаец стал шарить у него за стылой пазухой и на шее обнаружил два шнурка: на одном висел медный православный крестик, на другом — ключ. Это был ключ от конюшни. Китаец сорвал ключ и протянул старшему. Тот повертел ключ в руке и кинул в снег.
— Накрой его, — кивнул старший.
Молодой взял заскорузлую от мороза, застывшую, как фанерный лист, рогожу и накрыл ею капор. Старший показал пальцем на мешок с лошадьми, а сам пошел к поезду. Молодой китаец подхватил мешок, взвалил себе на спину, тронулся следом. Лошади, вдоволь наржавшиеся и наворочившиеся в темноте мешка и уже успевшие за это время помочиться и успокоиться, в ответ только зафыркали и всхрапнули. И лишь неугомонный чалый пронзительно заржал, навсегда прощаясь со своим хозяином.