В школе меня считали уже не героем дня, а, как минимум, героем года. Пацаны из нашей школы ринулись было в зал к Олегу, многим захотелось научиться так же круто драться, как я. Но Олег никого почему‑то не принял, даже Славку, хотя я просил за него. Олег заявил, что делать набор в конце учебного года, перед летними каникулами он не будет, вот в сентябре, дескать – другое дело. Я почувствовал, что он темнит, что‑то не договаривает, но выяснять мне не хотелось.
Олег несколько вечеров подряд приходил к нам, очень старался выглядеть весёлым и энергичным, хотя я видел, что его что‑то сильно угнетало. Но это “что‑то” не было связано со мной или с моими родными. Он помирился с мамой и с отцом, стена взаимной обиды, стоявшая между ними, растаяла, они поняли и простили друг друга. Олег собирался, если всё, как он сказал, будет хорошо, тоже съездить в конце лета в Ригу в гости к отцу.
Традиционный выезд в Крым с детской группой на это лето Олег почему‑то отменил, заявил, что “в этот раз не получится”. Очень мне это не понравилось. С Олегом явно происходило что‑то не очень хорошее, но что именно, он, разумеется, не говорил. С чего бы это он стал делиться своими проблемами с сопливым мальчишкой! Он и ближайших своих друзей не очень‑то посвящал в свои дела.
Я сидел дома, залечивал свои синяки Камнем и мазями, принесёнными Олегом, болтал с забегавшим в гости Сашкой, читал, помогал по хозяйству маме, играл с Лапкой, возился со Светулькой, как обычно “рисовал” ей сказки. Старался успокоить маму, которая долго не могла придти в себя, всё боялась мести школьных “бандитов”.
А когда оставался дома один, брал в руки боккен. В рукояти которого оставался Камень, наполненный Лунным светом. Теперь Лунный свет жил и в боккене. А когда я начинал с этим боккеном танец, звенящий хрусталём свет постепенно наполнял и меня.
Помня о том, что произошло накануне драки с Тайсоном, я уже на загонял себя бешеной яростью, не давал разгораться внутри себя неистовому пожару, который сжигает всё, в первую очередь – своего хозяина. Теперь танцы были сдержанные и неторопливые. Я старался выполнять технику Шинато именно так, как и учил её выполнять мастер – без стремления убить. И при таком выполнении я в какой‑то момент начинал слышать внутри себя звон Лунного света. А потом – как на этот волшебный звон откликается сама Вселенная…
Ощущение было ни с чем не сравнимое. Это было как… Как разговор с Богом. Как молитва. Вернее – нет, не молитва. Олег говорил, что молитва – это когда ты что‑то просишь у Бога, говоришь Ему. А Он слушает. Тогда как при медитации – наоборот, ты слушаешь, что говорит Бог…
Но мои танцы с деревянным мечом не были ни молитвами, ни медитациями. Это было – как разговор. Как пение дуэтом. Я ничего не просил у Бога, мне ничего не было нужно от Него, я был и так бесконечно счастлив. Слишком затягивать этот разговор мне казалось кощунством. Поэтому, услышав ответ Вселенной, я тут же прекращал танец. И…
И сразу же становился к мольберту. Музыка Вселенной ещё продолжала звучать во мне, я слушал её и подхватывал ударами кисти.
Рисовал я “для себя”. Только для себя, пряча потом эти рисунки, не показывая их даже Сашке. И даже маме. Тема рисунков была одна и та же. Люба. Моя одноклассница. Наверняка даже и не подозревавшая, что я отношусь к ней как‑то по–другому, чем к остальным девчонкам.
Я и раньше пытался рисовать Любу, но получалось плохо. Когда занимался в художественной школе, педагоги утверждали, что у меня редкий талант, умение передать в рисунке не только внешнюю сторону натуры, но и её душу, внутренний мир. Но рисовать Любу по памяти у меня не получалось никак (а попросить её позировать я, естественно, не мог отважиться). Вернее, что‑то получалось, но это была не Люба, какая‑то внешне очень похожая на неё, но совсем другая девочка, и я безжалостно рвал те рисунки.
Теперь, когда что‑то изменилось, что‑то произошло со мной или с миром вокруг меня, рисунки Любы стали у меня получаться.
Мне теперь не нужна была натура. Достаточно было взять в руки боккен, вглядеться в глубь Камня, представить там Любу, и её образ вставал передо мной во всех деталях и подробностях. Живой образ. Эта воображаемая Люба (в отличие от настоящей) разговаривала со мной, шутила, смеялась, иногда слегка грустила, всё это – очень по–хорошему, по–доброму. Она была чистой и открытой, трогательно доверчивой со мной. И такой же она была на моих рисунках. Никогда у меня до этого не получались такие рисунки. Если бы эти рисунки увидел кто‑нибудь из моих прежних педагогов! Боюсь, у него случилась бы истерика от восторга. У меня самого перехватывало дыхание, сердце болезненно сжималось от нежности, когда я смотрел на мною же нарисованную Любу.
Но я никому не решался показать эти рисунки. Никому.
Это было как сатори, о котором, по словам Олега, невозможно кому‑то рассказать. Когда я рисовал Любу, а потом смотрел и не мог насмотреться на эти рисунки, я испытывал совершенно непередаваемый словами щемящий восторг, сладкую тоску, горькое ликование…
Потом звонил в дверь забежавший после школы Сашка, я торопливо прятал рисунки и шёл открывать.
Но Сашка – это Сашка. Он знает меня едва ли не лучше, чем я сам… И однажды, открыв Сашке дверь, я увидел рядом с ним и Любу.
Мой друг хотел тут же убежать, оставив нас наедине, но я взглянул на него с таким испугом, что он сразу всё понял и остался. И благодаря Сашке мы втроём долго и непринуждённо болтали о чём‑то, даже я что‑то такое остроумное говорил, хотя совершенно не помню, что именно. И Люба смеялась над моими остротами и смотрела на меня почти так же хорошо, так же доверчиво и весело, как и в моих грёзах за мольбертом. А Лапушка благосклонно взирала на нас с высоты холодильника и умиротворённо мурлыкала, она явно ничего не имела против появления в нашей квартире Любы.
Потом Сашка как бы между прочим предложил как‑нибудь всем вместе сходить в кино. И поинтересовался у Любы, как она к этому относится. Люба ответила, что относится положительно, она любит кино, но ходить туда ей приходится одной или с кем‑нибудь из подруг, никто из мальчишек её почему‑то не приглашает. Сашка с энтузиазмом заявил, что это недоразумение нужно срочно исправить. И что исправлять придётся Максиму, то есть мне, потому что ему, Сашке, его Наташка ни за что не простит, если он пригласит в кино какую‑нибудь другую девчонку.
Мне стало нехорошо от такой его бесцеремонности, от того, как он незаметно подменил свою же идею (против которой я ничего не имел) пойти в кино “всем вместе” совершенно другой, показавшейся мне тогда жуткой, – идеей, чтобы мы с Любой оказались в кино наедине. С бессильным ужасом я почувствовал, что щёки мои просто пылают, а я не в силах произнести ни единого слова. Не мог же я заявить, что отказываюсь пойти в кино с Любой! Тем более, что Люба явно обрадовалась Сашкиной идее и смотрела на меня с доверчивой надеждой.
И я, собрав остатки своего мужества, чужим, враз охрипшим голосом пробормотал, что‑то вроде того, что это было бы действительно неплохо.