– Время от времени.
– Датчанин, говоришь?
– А то! Волосы льняные, глаза голубые – сам видишь.
Гуннар не поправил и не откомментировал шутки – никак. Зато потянул носом воздух и сказал:
– Пахнет от тебя хорошо, но запах – едва ли твой.
– Я внушаемый, – вздохнув, опять отшутился он. – Внушаемый и общительный.
– Да нет, – серьезно взглянул на него Гуннар. – Ты не внушаемый и не общительный.
– А еще не какой? – спросил он с вызовом: терпеть не мог психотерапевтических тактик.
– Сейчас скажу, – спокойно продолжал Гуннар. – Не сговорчивый. Не ищущий знакомств. Не претендующий ни на что. Но при этом – неуверенный в себе.
– Danke schön, herr Freud.
– Нет-нет, Боже упаси, – засмеялся Гуннар. – Я только по запахам сужу.
– Понятно. Это, значит, какой я не есть. А какой – есть? – спросил он, отменив агрессивность.
– Тут – увы, – Гуннар, подняв бокал в его сторону, медленно, но не отрываясь, выпил стакан вина и налил себе еще один. – Какой есть… – хм, такой и есть! Этот вопрос не по мне.
– В смысле – не нравится?
– В смысле – не справиться.
– А попробуй, – поощрил он, уже сильно заинтересованный. – Попробуй, Гуннар!
Опять выпив полный стакан вина, Гуннар без энтузиазма напомнил: – Вино-то пей: хорошее. А насчет остального… нет уж, пардон – как-то теряюсь я. Давай не будем: я же в шутку все это – правда!
Разговор вдруг перестал клеиться – сам собой.
Доужинали и расстались – ясно, что, друзьями. Гуннар был навеселе… правда, на странном каком-то – горьком – веселе, ну да Бог с ним, шведы-народ-загадочный. Да и пить им – лучше не.
Дверь в свое купе он отпер легко – все той же, недавно такой капризной, пластиковой карточкой.
Купе было – как у Гуннара: узенькая келейка с избыточными удобствами. Зажег свет, осмотрелся. Открыл дверь в душ: поглядеть, каков – ба-а-атюшки, ну и компактный же душ-то! Включил маленький светильник сбоку, машинально бросил взгляд в зеркало – и как-то вдруг не понял увиденного: не то чтобы что-то не в порядке, всё, вроде, в порядке – да нет, не в порядке… волосы, вот, льняные и глаза – голубые. Шарахнулся от зеркала как от чумы, не решаясь заглянуть туда еще раз – тем более, телефон зазвонил: мама.
– Ты уже дома? – Голос у мамы виноватый.
Знать бы еще, что она имеет в виду, говоря «дома»!
– «Дома» – это где? – осторожно спрашивает он, осторожно же закрывая дверь в душ и гася там свет.
– Ну… – теряется мама, – у Тильды, я имею в виду! Или она не собиралась забирать тебя у библиотеки?
– Собиралась, собиралась, – утешает он маму.
– Ты же пять минут сказал, что вы вернулись!
– Так если сказал, чего ж тогда перезванивать?
– Я волнуюсь.
И тут он слышит, как мама стучит зубами в трубке. Слышит – и ужасается.
– Ты… ты себя хорошо чувствуешь? – вкрадчиво спрашивает он и ждет, ждет, ждет ответа, за время своего ожидания понимая, что правы были все – все, кроме него, все пятеро… советуя ему, прося его, взывая к нему: сказать маме правду. Потому что на данный момент совершенно очевидно: своим враньем он вывел маму из строя – и мама напугана так, как, может быть, никогда.
– Я хорошо себя чувствую, – мужественно отвечает она наконец. – Я просто не очень понимаю, что с тобой, а хотелось бы понимать… ты расскажешь?
Ужас в том, что теперь ничего не только не раскрутить назад, но и не объяснить, ибо не перескочить уже через тетю-Лиду-с-мужем, Ансельма-Нину-Асту, Тильду-и-Гюнтера – свидетелей более надежных, чем он сам! Сам же он… сам он не в порядке – и, похоже, с каждой минутой это становится маме все понятнее. Знать бы еще, что говорит ей тот, кто звонит… или те, кто звонят – от его имени.
– А почему ты считаешь, что со мной… что со мной что-то не так?
– Я, если не возражаешь, мать твоя. То есть кое-что почувствовать вполне в состоянии.
– И… что ты чувствуешь?
Ах, с какой бы радостью он прямо сейчас прекратил эту бесчеловечную игру!
– Мне трудно сказать… или… я боюсь сказать. – И голос у мамы – хуже не бывает.
– Скажи, не бойся.
– Когда… когда ты теперь звонишь мне, я говорю про все твои последние звонки – ты повторяешься, ты повторяешь то, что уже говорил, и мне кажется, что ты нетрезв, или даже… или даже, что ты… под действием наркотиков.
Ну вот она и сказала наконец то, что хотела. Наверное, теперь ей легче.
Нетрезв? Наркотики? Господи, до чего же мама все-таки идеализирует своего сына! Она, ей-богу, представляет себе скучную его жизнь гораздо красочнее, чем есть на самом деле. И поди объясни ей… впрочем, какой смысл объяснять: маме точно спокойнее с собственными объяснениями, и эти, ее, объяснения гораздо более пригодны, чем его. Ими нужно просто воспользоваться, и ими же, значит, оправдать всё – сразу, за один раз, чтобы больше не виться ужом.
И он слышит собственный голос, который говорит:
– Да ничего особенного, мам, просто немножко гашиша. Я ведь вообще-то не курю гашиш, так что несколько… несколько дурновато с непривычки.
Вздох облегчения в телефоне. «Ну, слава Богу! – слышится во вздохе. – С этим я справлюсь».
И мама начинает справляться сразу:
– Выброси немедленно косяк!
Упс… мама, оказывается, и с терминологией лучше его самого знакома.
– Вот просто сейчас, пока мы разговариваем, – платино-иридиевым голосом продолжает мама, – иначе я не положу трубку и вся моя пенсия уйдет на этот разговор.
Шантаж… может, правда «выбросить косяк»?
– Там, где ты сейчас… ты не у Тильды, я по твоему звонку поняла – там урна есть поблизости? Я надеюсь… я уверена, что ты ведь не будешь потом косяк доставать из урны – куда люди плюют?
Личная гигиена прежде всего. Но надо все-таки подпустить правдоподобности: поизворачиваться какое-то время.
– Мам, у меня нет с собой косяка. В чемодане косяк, дома.
– Ты же сказал, что чемодан уже в Копенгаген с кем-то уехал!
– Вот он и уехал, м-да. Вместе с гашишем.
– Сколько там гашиша?
Знать бы еще, сколько его бывает!
– Грамм… сто? – пытается угадать мама.
И вот тут он расхохотался. Видит Бог, невозможно было сдержаться! Сто граммов гашиша… мама думает, что он миллионер.
– Мамуль, за сто грамм я бы уже пожизненно срок отбывал, гашиш такими порциями не покупают. У меня и было-то граммов… пять от силы, а осталось… три, наверное. И они уехали в Копенгаген.