Тут – незадолго до написания последнего (в жизни) предложения – автору настоящего художественного произведения сделали выговор: «Вы исчезаете, не успев появиться!» Но автор настоящего художественного произведения выговора не услышал, ибо к моменту его произнесения давно исчез, оставив после себя запах сигареты «Lucky Strike», букет ни живых ни мертвых цветов, обертку от шоколадного батончика «Mars», отпитый кофе, ручку с отгрызенной ножкой, ножку с отгрызенной ручкой, тонкую фразу «Спойте что-нибудь» и хорошее впечатление. На улице была зима и падали крупные кукурузные хлопья.
Автор точно так же мог бы поступить и сейчас… но спокойствие, любезный читатель! Точно так же автор сейчас не поступит, ибо одно дело – частное лицо с выговором на губах и совсем другое дело – ты, любезный читатель. Для автора по большому счету не имеет значения, любит ли его частное лицо с выговором на губах, в то время как значение того, любишь ли автора ты, о мой читатель (см. выше – всё выше, и выше, и выше!), трудно переоценить. Я, конечно, могу попытаться переоценить… Например, следующим образом: значение того, любишь ли ты автора, так велико, как туфли сорок четвертого размера, надетые на ногу тридцать шестого. Как шляпа сомбреро, надетая на голову пигмея. Как макси-пальто, надетое на нового русского. Но – нет, нет и нет! Ничто не годится для сравнения, ибо значение того, любишь ли автора ты, о мой читатель, еще более велико. Оно в принципе неизмеримо. Оно несопоставимо ни с чем. И за то, чтобы ты, читатель, любил автора, тот готов расстаться с последней сорочкой – той самой, в которой родился и которой с тех пор не снимал… она, кстати, и стала темой одного широко известного впоследствии куплета:
«Хороша его сорочка
ровно песня – к строчке строчка!»
Даже такой сорочки не пожалеет автор ради читательской любви: чего не отдашь за нерешительно топчущуюся у твоих дверей с букетом нежных орхидей и без шапки в сорокаградусный мороз щуплую фигурку того, кто пришел принести тебе свою благодарность! Вот он, стало быть, заблаговременно сняв обувь и носки у входа в подъезд, босыми ступнями переминается у роковой черты и нервно сжимает в кармане измятый листок рыхлой тетрадной бумаги, на котором дрожащим почерком написано нехитро зарифмованное признание в любви к тебе, автору, – такого вот приблизительно содержания:
Писатель, я тебя люблю
и искренне тебя молю:
ты не ложи на стол пера
до позднявечера с утра!
Когда читаю я тебя,
то забываю я себя
и среди разных персонажей
рыдаю я, ловец мирáжей,
над блеском твоего ума –
небезграничного весьма.
А говорить о сердце коль,
то в твоем сердце – всех нас боль:
читаю – и как вновь рожусь,
но все никак не наслажусь,
и, словно айсберг, холодею –
воспринимая всей душой
твою идею!
Твой скромный почитатель
Уже просто вообразить, что это тебе, тебе одному – причем покойному, посвящает сей скромный почитатель свои простые строки, вполне достаточно, чтобы в голову бросилась – как обесчещенная девушка в омут – кровь!.. Даже притом, что внешне тебе, любимому писателю, в таких случаях пристало сохранять полное спокойствие, если не сказать равнодушие, отделываясь от – якобы! – докучливого поклонника заранее заготовленными на зиму нейтральными фразами типа: «Ну что Вы, право…», «Я этого не заслужил…», «Да ладно Вам!», «Скажете тоже!», «Вы еще тут рыдать начните!», «Ну всё, хватит!», «Хорош базарить», «Отвали, моя черешня!», «Иди отсюда, рогач!»… и другими подобными. В то время, как на самом деле ты почти не в силах сопротивляться горячему – как утюг с терморегулятором, поставленным на «лен», – желанию завалить сего скромного почитателя прямо тут, на пороге – и целовать его, целовать, целовать…
Каких только картин высокой страсти подчас не рисует развитое творческое воображение!
Ладно, оставим это… тем более что настоящее художественное произведение давно начало подходить к своему концу, и время закругляться. Между тем как тут у автора открытых сюжетных линий еще пропасть… кто ж их за него закрывать будет, Пушкин? Пушкин не будет: Пушкин и «Евгения Онегина»-то не дописал… Так что, кроме самого автора, закрыть доселе открытые сюжетные линии некому. Ну, тогда… автор сам за собой всё и закроет – причем сию же минуту и начнет. И как примется закрывать одну сюжетную линию за другой – только щепки полетят!
Очнувшись после неудачного – или, наоборот, удачного, это с какой стороны посмотреть! – харакири, Умная Эльза сказала зрителям: «Концерт окончен», – скользнула счастливым взглядом по мертвому мужу с саблей в брюхе, весело улыбнулась и отправилась в Токио, на чайную церемонию, о которой она неделю назад прочитала в местной газете. Чайную церемонию объявляла жившая в столице дама в сиреневом кимоно, мать сорока детей. Причем объявляла ее только и исключительно для Умной Эльзы. В местной газете так и было сказано: «Чайная церемония в Токио только и исключительно для Умной Эльзы».
«Невежливо не пойти», – сказала себе Умная Эльза, согласилась с собой и поехала в Токио, купив на вокзале чипсов и, наконец, наевшись ими до отвала от платформы.
Дама в сиреневом кимоно встретила гостью не широко, но уютно распахнутыми объятьями. В них и упала Умная Эльза. Когда она очнулась, дама в сиреневом кимоно смотрела на нее влажными глазами.
– Расскажите мне о Нем! – попросила она.
– Что ж тут рассказывать? – усмехнулась Умная Эльза. – Он Бог.
– Я знаю, – сказала дама в сиреневом кимоно и вздохнула. – Я потому и не смогла с Ним жить. Жить с Богом – это кощунственно. Вы бы тоже не смогли.
– Я бы смогла, – зарделась Умная Эльза. – Тем более что я уже подготовилась: я посвятила себя Богу.
– Вы расчетливы, – улыбнувшись неестественной улыбкой, сказала дама в сиреневом кимоно.
– Да бросьте Вы! – улыбнулась естественной улыбкой Умная Эльза. – Кто ж рассчитывает на Бога?
– Что это мы с Вами все топчемся да топчемся! – захлопотала дама в сиреневом кимоно. – Присядьте, пожалуйста! На корточки.
– Прямо здесь? – смутилась Умная Эльза.
– Зачем же здесь? – укоризненно покачала головой дама в сиреневом кимоно. – Пройдите в дом… там и присядете на плоской подушке. Вы прямо как не японка!
– А я и… я не японка, – совсем смутилась Умная Эльза.
Воспитанная дама в сиреневом кимоно – в соответствии с древней японской традицией – сделала вид, что ничего не произошло, однако о ее подлинном отношении к высказыванию Умной Эльзы можно было судить по некоторым незаметным глазу европейца деталям: в частности по тому, с какой яростью она разодрала на себе кимоно… – и не только на себе, но и на Умной Эльзе, а также на двух соседках, которых специально для этой цели быстренько навестила.
Отлично понимая: даме в разодранном сиреневом кимоно было бы неприятно сознавать, что гостья оказалась невольной свидетельницей ее гнева, – Умная Эльза (словно бы действительно ничего не случилось!) вошла в дом, отыскала плоскую подушку, измазанную чем-то сладким, и – чтобы не садиться непосредственно на гадкую эту подушку – присела на корточки рядом с ней, вперив взгляд во внешнюю, повернутую к ней, сторону бумажной ширмы ручной работы. На ширме, как об этом свидетельствовала надпись, был изображен третий глаз. «Первый и второй глаз, – следовало из той же надписи, – при желании можно увидеть на внутренней стороне ширмы».