— Мириам, я не делал этого.
— Какое тебе в этом было удовольствие?
— Я даже не уверен, черт тебя дери, что помню, кто ты такой!
— Годами я мечтал о том, как я буду за рулем, а ты — на переходе через улицу, и я тебя сшибу и раздавлю. Понадобилось восемь лет психоанализа, чтобы я решил, что ты этого не стоишь. Ты пакость, Барни, — сказал он, затянулся последний раз сигаретой, после чего бросил ее мне в раковый суп и ушел.
— Господи Иисусе, — сказал я.
— Я думала, вы сейчас его ударите.
— Ну не при вас же, Мириам!
— Мне говорили, что у вас гнусный характер, и, когда вы слишком много выпьете, вот как сейчас, например (что вас не слишком-то красит), вы начинаете напрашиваться на драку.
— Макайвер?
— Я этого не сказала.
— Что-то мне нехорошо. Сейчас стошнит.
— До туалета добраться сумеете?
— Какой стыд.
— Вы можете —?..
— Мне надо лечь.
Она помогла мне добраться до номера, где я немедленно пал на колени, рыгая в унитаз и звучно пердя. Я желал, чтобы меня закопали заживо. Утопили и четвертовали. Разорвали пополам лошадьми. Что угодно, только не это. Она намочила полотенце, вытерла мне лицо и довела в конце концов до кровати.
— Как это унизительно!
— Шшш, — сказала она.
— Вы возненавидите меня и больше не захотите видеть.
— Ах, помолчите, — сказала она, вновь промокнув мне лоб влажным полотенцем, потом заставила выпить стакан воды, поддерживая мне затылок прохладной ладонью. Я решил больше не мыть голову. Никогда. Вновь откинувшись, я закрыл глаза в надежде, что комната перестанет вращаться.
— Я полежу минут пять и буду в порядке. Не уходите, пожалуйста.
— Попробуйте заснуть.
— Я люблю вас.
— Да. Конечно.
— Мы поженимся, и у нас будет десять детей, — сказал я.
Когда я проснулся — примерно через пару часов, — она сидела в кресле, скрестив свои длинные ноги, и читала «Кролик, беги». Сразу я голос подавать не стал, а воспользовался тем, что она вся ушла в чтение, чтобы как следует насладиться зрелищем такой красоты рядом с собой. Слезы текли по моим щекам. Сердце сжималось. Если время сейчас остановится навсегда, я не стану жаловаться. Наконец я сказал:
— Я знаю, вы больше не захотите меня видеть. И я не виню вас.
— Я собираюсь заказать вам бутерброд и кофе, — сказала она. — И, если вы не возражаете, бутерброд с тунцом себе. Есть хочется.
— Наверное, от меня жутко воняет. Вы не уйдете, если я по-быстрому приму душ?
— Я смотрю, вы меня считаете легко предсказуемой.
— Как вы можете такое говорить?
— Вы ведь ожидали, что я приду к вам в номер.
— Конечно нет.
— Тогда для кого здесь шампанское и розы?
— Где?
Она показала.
— О-о.
— Вот вам и о-о.
— Сегодня я вообще не знаю, что делаю. Я как сам не свой. Полный распад. Сейчас позвоню в рум-сервис и скажу, чтобы унесли.
— Нет, вы этого не сделаете.
— Не сделаю.
— Ну, так и о чем мы будем говорить? О фильме «Психоз» или о встрече Бен-Гуриона с Аденауэром?
— Мириам, я не могу вам лгать. Ни сейчас, ни вообще. Янкель говорил правду.
— Какой Янкель?
— Тот человек, что подошел к нашему столику. Я заступал ему дорогу на игровую площадку и говорил: «Т-т-ты в к-к-к-ровать п-п-п-писаешь, п-п-пиздюк?» А когда он вставал в ужасе от необходимости отвечать у доски перед классом, я принимался хихикать, так что ему уже ни слова было не вымолвить, и он срывался на плач. «М-м-м-мол-лодец, Я-я-я-янкель!» — потешался я. Зачем я только делал это?
— Но неужто же вы думаете, что я могу на это ответить?
— Ах, Мириам, если бы вы только знали, как я на вас рассчитываю!
И тут я вдруг почувствовал — с болью и радостью одновременно, — как по моей душе пошел будто весенний ледоход. Я нес какую-то околесицу, что-то бормотал (боюсь, что совсем бессвязно), путая злоключения и обиды детства с историями про Париж. От рассказа о том, как Бука покупал героин, я возвращался к жалобам на мать, на то, что она была ко мне равнодушна. Я рассказал Мириам про Йосселя Пински, про то, как он пережил Освенцим, а теперь коротает дни в баре на улице Трумпельдора
[314]
в Тель-Авиве, занимаясь всякого рода гешефтами. Однажды я с его подачи уже торговал крадеными египетскими древностями и теперь посчитал, что она должна знать и об этом. Как и о том, что я занимаюсь «степом». От байки про то, как Иззи Панофски «бросили на мораль», я перескочил к тому вечеру, когда Макайвер читал свою прозу в магазине Джорджа Уитмена, а потом почему-то плавно перешел к приключениям Хайми Минцбаума. Рассказал про pneumatique, которая доставила мне письмо слишком поздно, в результате чего Клара так рано и бессмысленно ушла и снится мне теперь ночами, гниющая в гробу.
— Так это вы, значит, тот Калибанович из ее стихотворения.
— Да, это я.
Я объяснил ей, что на Второй Мадам Панофски женился вопреки… нет, из чувства вины перед Кларой… нет, назло, чтобы отомстить за ее представление обо мне. При этом я поклялся, что никогда никого не любил, пока на собственной свадьбе не увидел Мириам. Потом смотрю — за окном уже сумерки, а наша бутылка шампанского пуста.
— Может, пойдем куда-нибудь, поужинаем? — спросил я.
— Давайте сперва просто погуляем.
— Прекрасная идея!
Самодовольный Торонто никогда не был городом моей мечты. Не город, а всеканадская бухгалтерия. Но, оказавшись в громе и суете часа пик на Роуд-авеню теплым вечером начала мая, я чувствовал в душе весну и был в том настроении, когда хочется всех обнять, простить и рассказать им, как сладостно жить на свете. Весна действительно вступала в свои права: на деревьях вовсю лопались почки. Если пучки гвоздик, выставленных в ведрах у дверей магазинов, были и впрямь подозрительны (есть мнение, что их оранжевый и лиловый цвет — это всего лишь краска из баллончиков), то букеты нарциссов своей чистотой и непорочностью все искупали. Да и некоторые из офисных девушек, парами попадавшихся нам навстречу, были неоспоримо хороши. В своем восторге я, наверное, слишком широко улыбнулся при виде молодой матери, катившей мимо нас прогулочную коляску с малышом, потому что она нахмурилась и ускорила шаг. В кои-то веки я без раздражения смотрел, как потный спортсмен в шортах изображает бег на месте, вместе с нами ожидая, когда переменится цвет светофора.