Но чьи законы он должен был блюсти, какой страны, и разве верность законам не предполагает страстности или хотя бы пристрастия? Нет уж, тогда самое надежное для него — торговля сорочками в отделе верхней одежды, а помочь застегнуть верхнюю пуговичку на чужой шее — единственное занятие.
Он полюбил объезжать Филадельфию под легким накрапывающим дождем и останавливаться на площади перед университетом, чтобы купить у негра, сидящего прямо на земле, корзиночку с клубникой. Он пожирал эту клубнику жадно, ему казалось, что его кормит мама или мадам Дора.
Однажды, когда он вот так стоял и ел клубнику, ему помахала рукой пуэрториканка и, что-то сказав, скрылась в здании университета. Он хотел пойти за ней и угостить клубникой, но не знал: догонит ли?
Еще долго он помнил об этой девушке, это окрыляло его, жаль было только, что она для него никто и нельзя ей довериться, как он доверился Абигель.
Он хотел рассказать о пуэрториканке Абигель, но что-то мешало ему, все это — чепуха, незачем обременять занятых людей своей никчемной личной жизнью.
Собственных друзей у него по-прежнему не было, но в компании Абигель он прижился, хотя многие относились к нему как-то покровительственно.
— То, о чем пишет Достоевский, — правда? — с полунасмешкой спросил молодой банкир, друг Абигель, он со всеми разговаривал, подразнивая превосходством. Наверное, так ему легче было жить.
— Я не читал Достоевского, — ответил мальчик.
— Но вы же русский?
— Русский.
— Странно. Даже я читал. Вам что, не попадалось «Преступление и наказание»?
— Попадалось. Но я не хотел читать.
— Почему?! Это страшно интересно.
Мальчик только пожал плечами.
Ему вообще не нравилось говорить о России, как и о Франции, впрочем, у него не было воспоминаний, он излечился от них навсегда.
Одним из достоинств Америки было какое-то общее невежество, этот тип — исключение, обычно здесь не докучали друг другу сложными вопросами.
Здесь можно было жить, прислушиваясь, как в тебе зреет что-то, но что именно — ты никогда не поймешь, а поняв, все равно ни во что стоящее не употребишь. Иногда по просьбе Абигель он завозил по утрам какие-то бумаги в конторы или банки, а если был свободен от работы — частным лицам прямо домой. Его узнавали и приветствовали. Он и не заметил, как стал чем-то вроде ее личного секретаря, виолончель забросил давно, почему-то неудобным казалось мучить инструмент при ее муже. Он не знал цены этим бумагам, получал квитанцию и уезжал. Он был свободен от постижения клубящейся вокруг жизни, и это единственная свобода, которой он добивался.
Но однажды на очередной вечеринке, пытаясь выйти в сад, он замешкался между дверями, и дама навеселе, одна из подруг Абигель, схватила его и не выпустила, пока не сдался.
— Ну смелей, смелей, — говорила она. — Ты такой красивый мальчик! Признайся, у тебя шашни с Абигель, ты страдаешь, признайся.
Чтобы не отвечать, он взял ее здесь, между дверями, как в ловушке, взял неожиданно для себя зло, как большой зверь мелкого, не задумываясь, что силуэты их просматриваются с двух сторон — холла и сада.
После этой истории он стал иначе воспринимать загадочные взгляды ее подруг; они были не прочь, если он окажет им разные незначительные услуги. Мало того, возможно, это было даже своего рода гостеприимство, не с молчаливого ли благословения самой Абигель?
Они настигали мальчика где могли — в ванной, за домом, в саду, в его собственной комнате, они, эти будущие матери, были одержимы изменой, а он оказался вполне одаренным пособником.
Нет, конечно же Абигель ничего не знала, он понимал это по ее растерянным глазам, когда возвращался в гостиную растерзанный, впопыхах застегивая запонку.
В конце концов, это она сама лишила культ близости всякого ореола, и если он вещь, то почему должен принадлежать только одному человеку?
Какое-то новое, несвойственное ранее состояние, какая-то лихость разливалась теперь по всему телу, захватывая дух.
Наступил день, когда мама приехала в Штаты. Она приехала, как всегда, шумно, выбрав для жизни Калифорнию. Америка так уж Америка. Приехала с дочерью и мужем — известным баскетбольным тренером там, в России.
Абигель хотела ехать с ним, он отказался.
— Ты не знаешь мою маму, — сказал он. — Она идеалистка. Будет много вопросов. Что мы ответим на них?
Отъехав, он вспомнил лицо Абигель при прощании, такое растерянное и милое, он никогда еще с ней так не расправлялся, не оставлял так уверенно одну. Ему захотелось вернуться, успокоить, ничего страшного не случилось, он готов вечно жить на первом этаже. Но поленился, удовлетворясь благими намерениями, и поехал дальше.
Ехал к маме взрослый, слегка подпорченный жизнью субъект, ехал через всю Америку, не зная, открыто ли его сердце для свидания и где оно, это сердце, вообще находится?
И так бы он ехал и ехал, размышляя ни о чем, если бы на горизонте быстрой приближающейся точкой не возникла бритая голова — марсианский пейзаж, высокий юноша в очках, и не проголосовал.
Надо было промчаться мимо, мальчик приготовился нажать на газ, но малодушие превозмогло, он остановился.
— Студент? — спросил мальчик.
— Да, — ответил тот, устраивая рядом с собой на заднем сиденье рюкзачок.
— А виолончель где? — спросил мальчик, когда проехали еще километр.
— Контрабас? — переспросил студент. — Откуда вы знаете? Я оставил его у родственников в Чикаго. А разве мы…
— Чех? — продолжал мальчик, с трудом сдерживая ликование, что все-таки сумел озадачить бритоголового.
Студент продолжал смотреть на него.
— И вы счастливы? — спросил мальчик. — Правда, вы счастливы?
— Что, видно? — засмеялся студент. — Такая идиотская физиономия, ничего скрыть нельзя, вы угадали — я всегда беспричинно счастлив, и так будет продолжаться вечно.
— А как вы это делаете? — спросил мальчик, остановив машину.
И тогда юноша запел. Пел он, вероятно, хуже, чем играл на виолончели, почти фальцетом:
«Шел я через речку и нашел колечко, обронила панночка, видно, невзначай. Если подарил ей то колечко милый, в девичье сердечко западет печаль. Потерять подарок жаль…»
— Это старинная, чешская, вы знаете, вы, наверное, бывали в Праге?
— Не был, мой отец любит Прагу, он рассказывал.
— Приезжайте, — заволновался юноша. — У нас спокойно. Там самые красивые девушки на свете и самые добрые святые на Карловом мосту, там ничего не изменится, когда бы вы ни приехали, никто не позволит ничему измениться. Я запишу вам адрес…
— Не трудитесь, — сказал мальчик строго. — Никуда я не поеду, я был в Праге, и город мне не понравился.