Терять было нечего, мама ушла жить к бабушке, забрала с собой Лизу, а выехавший во Львов по зову друга отец действительно убедился, что в мире еще существует золото в неограниченном количестве, это золотая мебель Эстергази, умер старый врач-венгр, и Георгий купил у вдовы в подарок другу целую гостиную. Ну как, как он мог дать обыкновенную телеграмму, если появилась возможность поразить богатством, он представлял изумленные лица тех, кто принимал и передавал эту телеграмму, ему нравились возможные последствия, но, конечно, больше всего ему нравилось доводить маму до инфаркта.
— Пусть забирает эту мебель себе, провокатор, — сказала мама, и мебель скоро ушла от них, но не к Георгию, а в одно из обкомовских семейств.
Ах, мама, великая трусиха, она так боялась жить. Георгий был ей противопоказан, к нему у нее была идиосинкразия.
Ни мировая слава, ни глубокая нежность и почтение отца не могли лишить ее страха, что рано или поздно Георгий окончательно разрушит ее дом, похитит мужа. И когда случилась эта болезнь, она рвала все письма Георгия, призывающие держать Михаила в доме, не отдавать в больницу, рвала, но все же, смертельно боясь Георгия, уже не защищенная мужем, не отдавала, терпела, сколько могла, а потом пребывание тяжелобольного человека в доме стало невыносимым.
Только один раз приезжала Лиза во время болезни отца. Все случилось как-то сразу. Он сидел в маминой шляпе, потому что лысина его мерзла, кровь не проникала в больную голову. Они сидели на диване и рассматривали вместе альбомы по Венеции: мосты, дворцы, арки, гробницу Кановы, потолок церкви Сан-Себастьян, расписанный Веронезе, картины Тициана, жирные от обилия золота и пурпура.
Альбомы были сверкающие, как зеркала, в которых отражался карнавал. Он собирал эти альбомы всю жизнь. А теперь, когда она раскрывала их, долго всматривался, а потом поднимал на нее изумленные глаза.
— Ну да, Венеция, — подтверждала Лиза. — Ты не ошибся, папа.
Он считал Венецию не городом, миражом, принадлежащим ему одному. И вот она на самом деле сделалась для него миражом.
Лиза сидела, обняв его, и говорила с ним, как с нормальным, обо всех своих делах, как тогда, когда он приобретал какую-нибудь редкую фарфоровую вещицу или рисунок Гончаровой и блаженствовал, слушая ее девичьи восторги. А она значение вещи не понимала, просто подыгрывала ему, он так часто говорил, что коллекция перейдет к ней, что ничего в музей отдавать не надо, вещи должны принадлежать тому, кто знает в них толк и нуждается в них, только редкие люди имеют право видеть эти вещи, а в музей приходят все кому не лень и, даже придя, пройдут мимо, это тщета и тщеславие отдавать свою коллекцию в музей, все равно твое имя, имя дарителя, рядом с именем художника — звук пустой. Не надо в музей, но можно передать на хранение тому, кто понимает.
Нет, жизнь была хороша, хороша, интереснее всех библиотек приключений, всех уличных происшествий и густо пронизана волей почти неизвестного ей дяди Георгия. Когда она начала рисовать, отец не удивился, он подсовывал ей листы бумаги, дарил карандаши, краски, он послал рисунок маминой головки в Киев Георгию и, кажется, получил благословение, участь ее была предрешена.
Отец рассказывал о кладах, это были не обязательно драгоценности, украшения, кладами он называл необнаруженные рукописи, старинные фолианты, гниющие в монастырских подвалах, библиотеки царей. Он держал в Нижнем Тагиле алмаз Демидовых в руках, один из самых прекрасных в мире, на простой веревочке носила его жена Демидова, затем он перешел к Беррийскому герцогу, затем к Жозефине и вернулся черт знает откуда снова в Тагил к пьяному слесарю, который обещал алмаз отцу за бутылку водки продать, но в ту же ночь сгинул куда-то.
Лиза рано поняла, что родилась в стране несметных богатств — и еще в стране равнодушных к этим богатствам. Она, эта страна, была похожа на обжору, который, проголодавшись во сне, просыпается и начинает жрать все без разбора, не вникая, что есть, лишь бы нажраться и осоловеть, и так до следующей ночи, когда ему снова захочется жрать. А пока библиотеки были не разысканы, клады не открыты, фолианты ел жучок.
— Ты со мной не хотела встречаться, потому что тебе запретила мама?
— Ах, да что мама, при чем тут мама, это вы все придумали, отца уже нельзя было спасти, вы не можете победить смерть.
— Могу, — серьезно сказал старик.
5
Человек ходил и открывал крышки роялей.
— Петров, — читал он. — Стейнвей…
Пальтишко на нем блокадное, худое, шляпа из фетра. Он был прямой-прямой и наклонялся под прямым углом, читая, а потом выпрямлялся так резко, что казалось, движение это причиняет боль.
Георгий давно наблюдал за ним. Мальчишки прятались за рояли, целясь в Георгия из луков, а он, забыв об игре, наблюдал за этим странным человеком.
Тот последовательно и методично совершал свои прогулки. Может быть, проверял, все ли рояли на месте?
«Наверное, бывший музыкант, — думал Георгий. — Или настройщик?»
Но куда могли деться рояли, с этими-то не знали, что делать, двенадцать тысяч роялей гнили под дождем на Охтинском поле. Довезти-то их офицеры из Германии довезли, а дальше что?
И пока офицеры искали свободный транспорт, чтобы развезти рояли по городам и весям, мальчишки драли струны на луки, это были великолепные луки, они звенели во время спуска, стрелы из них летели высоко в небо, это были великолепные луки, и мальчишки не знали, за что благодарить офицеров больше — за Победу или за эти оставленные без присмотра трофеи.
Все вместе называлось Победой, и то, что рояли стояли немые, как гробы под дождем, а дождь отплясывал по их черным декам, как по лужам, камаринского, и то, что стрелы летели высоко-высоко. «Мы победили! — хотелось крикнуть Георгию. — Мы победили, старик, разве это не победа — выставить рояли на Охтинском поле, чтобы они охрипли и сгнили? Вот она, Германия, вся здесь, под дождем, все эти скрюченные над нотами чистенькие фрейлейн, разучивающие Генделя и Баха».
— Мы победили! — крикнул Георгий и побежал дальше, стреляя в небо из лука.
Прямой не обратил на крик никакого внимания.
— Петров, — читал он. — Стейнвей…
6
Он колотил тлеющим полотенцем по кухонному столу. Обожженная бахрома отлетала и гасла. Так было всегда. Если он брал чайник или кастрюлю полотенцем с огня, оно обязательно возгоралось, и он гасил его ударами по кухонному столу. В привычку вошло быть поджигателем и гасить пожары.
— Ты снова сжег полотенце? — спросила она.
— Дорогая…
Старик затрясся всем телом, он бросился к вошедшей женщине, чтобы погасить дрожь.
— Если бы ты знала, как мне все это надоело.
— Свет не зажигай, — попросила она. — Проснется Мария, а я не хочу ни с кем сейчас, кроме тебя, разговаривать.
— Что-нибудь с маленьким? — в ужасе спросил старик.