28
— Сколько заработала? — спросил Трофимов глядя, как жадно глотает Лиза суп. День в Берлине был ветреный, и она промерзла, проголодалась за работой.
— Хорошо заработала, — сказала Лиза. — Тебе — зачем?
— Затем, — Трофимов поджал губы, — что нехорошо тебе, девочка, иждивенкой жить, полтора месяца живешь на офицерской квартире, подруге-то небось платила?
— Я думала…
— Тебя никто думать не просит, в этом доме я думаю, а вот деньги — вынь да положь.
— Но мы… — сказала Лиза растерянно. — Я же продукты покупаю, стираю тебе.
— Это все нежности, — сказал Трофимов. — Мы с тобой не муж и жена, чтобы нежности рассусоливать. Деньги будешь давать мне, все, поняла? А я — выдавать тебе на жизнь, сколько — я сам знаю, не маленький.
— Трофимов, — сказала Лиза, — не стоит так со мной, а, Трофимов? Или ты шутишь?
— Я не шучу, я сегодня у универмага целый день по твоей милости проторчал, ты с клиента сколько дерешь за портрет — тридцать марок?
— Тридцать, — ответила Лиза.
— Значит, всего должно быть двести сорок. Давай! — И Трофимов взял Лизину сумочку.
— Сама! — крикнула Лиза. — Я сама!
Путаясь в пальцах, она с трудом расстегнула сумочку и стала бросать Трофимову в лицо мятые бумажки. Деньги не долетали, крутились в воздухе, мягко опускались на пол.
— Подбери, — сказал Трофимов, и глаза его хищно заблестели. — Подбери, говорю.
Рука его потянулась к пряжке ремня, и Лиза поняла, что сейчас ее ударят, первый раз в жизни, и ударит этот самый смазливый офицер, первая ее любовь, ударит здесь, на немецкой земле, вдали от могил родителей, которые за всю жизнь руки на нее не подняли, ударит ее, свободомыслящего человека, только потому, что она воспользовалась его гостеприимством, разрешила обмануть себя.
Это было невозможно, невозможно, все построение жизни летело к черту, так долго накапливаемое доверие рушилось, это было невозможно, потому что не могла же она так ошибиться пять лет назад, когда без памяти влюбилась в печального мальчика Пашеньку Трофимова!
— Подбери, — повторил он.
Лиза подняла и, пока Трофимов пересчитывал деньги, смотрела на его приглаженные волосы и думала: неплохо бы его сейчас, а?
— Убить ты меня не убьешь, — сказал Трофимов. — Тебе без меня — конец. А деньги отдавать будешь. Все. До пфеннига.
Он протянул Лизе несколько бумажек.
— На! На бумагу хватит. Ну, бери же! — крикнул он.
И Лиза взяла, поспешно, как нищенка, чуть не произнеся: «Спасибо».
29
Всю ночь мучил старика Михаил. Он шел по степи и тащил на себе ковер. Он пытался перенести свернутый в трубку ковер через степь.
Ковер не умещался на его узких плечах, распадался и краем волочился по земле. Тогда Михаил хватал упирающийся ковер руками и тащил его за собой. Ковер постепенно раскрылся весь, казалось, что не ковер Михаил тащит за собой, а всю бескрайнюю степь.
— Помоги, — попросил Михаил.
— Как я могу помочь тебе, — сказал старик, — когда я в тюрьме?
— Зачем же ты, — спросил Михаил, — впутал меня в эту историю с коврами, нельзя же, в самом деле, все ковры на Украине скупить?
— Можно, — сказал старик. — Не пропадать же коврам, они красивые, а в селах зерно на них сушат.
— Нутро у тебя спекулянтское, — сказал Михаил бросил ковер и лег.
— Это наследственное. Если за день ничего не куплю или не продам — день зря прожит.
Михаил лежал на ковре, закрыв глаза. Веки, нагретые солнцем, дрожали.
— Ты только еще раз не умри, — попросил старик. — Я этого не переживу.
— А ты и меня продай, — сказал Михаил. — Видишь, какой я стал.
Руки его, и без того тонкие, стали еще тоньше, он усыхал до размеров стебля.
— Без тебя невозможно, — сказал старик. — Бессмысленно без тебя.
Взгляд старика стал подниматься над Михаилом, парить, будто это не взгляд, а сам старик взлетел, стараясь не упустить друга из виду. Стебель оставался, улетал старик, ковер превращался в точку, и вскоре размыло ковер в степи…
Неприятнейший сон! Старик проснулся, барак спал как одно огромное тело, которому снятся разные сны. Кто храпел, кто свистел, кто попукивал.
Чье-то дыхание особенно грозно накапливалось в груди и разрывалось осколками. Многие спали спокойно, но это не означало, что им не снятся тяжелые сны и они не теряют во сне друзей и женщин. Здесь все были равны перед сном.
Барак спал, старик вышел на двор помочиться. Часовой на вышке спал стоя. Ему снилось, что у него украли затвор.
На фоне неба показался старику прислоненный к столбу силуэт часового силуэтом вахтенного на мачте, а барачное строение фрегатом со спущенными парусами.
«Эй, вахтенный! — хотел крикнуть старик. — Что ты там видишь на горизонте? Не видны ли где новые земли, которым нужен сумасшедший художник и спекулянт? Если ты видишь пироги с индейцами, скажи, что я охотно отдам все свои игрушки в обмен на их блестящие погремушки. Я беру все, только бы оно было подлинным и несло на себе отпечатки веков. Скажи им, я согласен остаться на островах, как Гоген, и обучить их всему, что умею сам. Эй, вахтенный, скажи им, они поймут, они давно уже ждут меня!»
Старик хотел крикнуть, но не крикнул, он боялся разбудить барак, да и часовой мог спросонья разрядить автомат в темноту. Старик не крикнул, но еще раньше, встревоженные движением старика, проснулись люди в бараке, многие вспомнили о своем и на ощупь в темноте, держась за чужие нары, двинулись к выходу. Потом пристроились рядом со стариком у стены и в ожидании струи замерли.
«Зачем они мне? — думал старик. — У меня всегда была тяга к париям — откуда? Я благовоспитанный мальчик из богатой семьи, почему мне всегда нравилось падать? Что это — наивная романтика, затянувшееся детство? Но в детстве я хотел быть царем… Вот они стоят рядом со мной, спят, я научил их не выбрасывать окурки, подбирать сухие цветы, показал им возможности вещей, вывернул все старые вещи наизнанку, перелицевал жизнь. Я отвлек их чуть-чуть. Я научил их делать коллажи, рисовать, и многие почувствовали себя художниками. Вряд ли они от этого станут лучше, да и что такое лучше? Человек не способен меняться, но они отвлеклись, они вникли в иное, они уверовали, да, да, уверовали, что жизнь бессмертна. А сам я в это верю? Сам я, потерявший все, кроме своих способностей рисовать, лепить, строить, сам я верю в это?
У меня была жена — я с ней расстался, друг — он умер, сестра — она обижена мной, сын — он в тюрьме, я ничего не сумел изменить. Осталась только моя слава, но что она и долго ли будет тревожить мою могилу? Хочется плакать, а все почему, все потому, что хочется плакать».