Гул колоколов заглушал стоны удовольствия.
Кончилось тем, что они стали звонить в колокол ежедневно, отмечая не только каждый час, но даже каждую четверть часа и каждую минуту. Неизвестно чем это кончилось бы, если бы в один прекрасный день их не вытолкали оттуда взашей.
С тех пор колокольный звон, которым Мартин заслушивался еще с детства, стал нравиться ему только издалека, а женское тело, наоборот, — только вблизи.
Мартин провел в семинарии довольно долгое время, но все же, когда настало время решать, выбрал другой путь. Тем не менее до сих пор в трудные минуты жизни или в поворотные ее моменты (как, например, сейчас, когда в его жизни появилась Эстрелья) откуда-то из глубин души возвращались к Мартину давно забытые чувства и мысли. Мартин был согласен с тем, что "не согрешишь — не покаешься", а потому особых угрызений совести не испытывал. Он был человеком верующим, хотя не демонстрировал этого на публике и не ходил в церковь. Более того, он запер на ключ дверь в свое семинаристское прошлое. Лишь однажды, в минуту слабости, он приоткрыл эту дверь для Фьяммы — это было его щедрое подношение в благодарность за минуты счастья, которые она ему подарила. Мартин преподнес ей свое главное сокровище, а она превратила все в шутку: смеялась, просила благословить ее лоб, груди, пупок... Называла его "ваше преподобие", "ваше святейшество", "ваше преосвященство", "отец Мартин"... Однако, заметив, что мужу подобные шутки не нравятся, решила никогда больше к этой теме не возвращаться. И никогда больше к ней не возвращалась. Даже забыла, что Мартин собирался когда-то стать священником. Вспомнила об этом лишь в день землетрясения, почувствовав исходивший от его рубашки запах ладана и мирры.
Фьямма никогда не думала о том, что муж может ей изменить. Она была уверена, что такое невозможно: ведь они с Мартином не просто любят друг друга, а сроднились духовно. Каждый давно уже стал частью другого. Они были одним целым, поделенным на две части: мужскую — Мартин и женскую — Фьямма. Один был немыслим без другого. Они поклялись любить друг друга всю жизнь: "пока смерть нас не разлучит", — произнесли они перед алтарем. Им даже в голову не могла прийти мысль о возможности расстаться когда-нибудь. Хотя современная жизнь способна разрушить любой "образцовый брак", с ними этого случиться не может. Без этой уверенности Фьямма не смогла бы достичь в своей профессии того, чего она достигла. Когда пациенты спрашивали, замужем ли она, Фьямма давала понять, что тут и спрашивать нечего — она замужем и счастлива. И другого ответа быть не может.
Через ее кабинет прошло так много обманутых жен! Фьямме было очень жаль их: больно видеть, как распадаются семьи, как люди нарушают данные ими обеты любви ("им это все равно что стакан воды выпить", — сказала она однажды). Чем больше историй слышала она от своих пациенток, тем больше убеждалась в крепости их с Мартином отношений. Поэтому она никогда не подозревала мужа в измене.
Мартин решил позвонить Эстрелье и условиться о встрече. В часовне, как всегда. Потом он заперся в кабинете, чтобы написать для нее стихи. Мартину никак не удавалось представить себе лицо Эстрельи целиком. Он закрывал глаза и видел лишь какой-нибудь фрагмент — глаза с длинными ресницами, маленький нос... Он пытался воссоздать целое по части, но ресницы и нос исчезали, и на их месте возникали пухлые губы... Потом исчезали и они, уступая место нежным рукам. Он читал где-то, что чем сильнее любишь человека, тем труднее его себе представить. И решил для проверки представить себе главного редактора, к которому не испытывал ни симпатии, ни неприязни. Закрыл глаза и увидел его лицо совершенно отчетливо: лоб, глаза, нос, рот, борода, даже неизменная перхоть на пиджаке. Он не стал пытаться представить себе лицо Фьяммы из боязни, что это ему тоже удастся.
Мартин взял лист бумаги и принялся писать.
Он писал, как давно уже не писал ни для одной женщины. Его охватило вдохновение. Он чувствовал себя немножко Ромео — его любовь тоже была запретной: не из-за пролитой крови, но из-за того, что он был женат. За два часа он написал двадцать одно стихотворение и три песни о любви — одним махом, не исправив ни одной буквы, ни одной запятой. Казалось, его чувства сами изливались на бумагу. Слова слетались к нему, словно голуби на соборной площади, когда он кидал им кусочки хлеба, словно чайки на запах свежей рыбы. Лавина слов нарастала, не давая руке передышки. Он хотел поймать их все, чтобы подарить Эстрелье. Если какое-то слово пыталось ускользнуть, он успевал поймать его за последнюю гласную, тянул за нее и вставлял в строку, заставляя эту строку зазвучать по-новому. Старая ручка, которую он не брал в руки уже много лет, стала его оружием. Сетью, с помощью которой он мог уловить самые красивые слова, самые нежные смыслы. Он хотел, чтобы написанные им слова ласкали Эстрелью, утешали ее, когда он не мог быть рядом с ней. Он изливал на бумагу всю страсть и все чернила. Если он прекращал писать, то лишь потому, что писать больше было нечем, и тогда он снова наполнял ручку чернилами и снова все эти чернила тратил. Он писал с легкостью, с какой писал когда-то давным-давно и которую уже давным-давно утратил, как он думал, навсегда. Но она вернулась вместе с любовью.
Мартин писал, думая о звездах, об осенних листьях, водопадах, цветах, небе, море... О раковинах. Он вспомнил о своей коллекции. Где сейчас те сотни раковин, которые он собрал в юности? В большом деревянном ящике на чердаке. Сколько времени он уже не поднимался туда? Где-то на чердаке пылились и его детские игрушки — оловянные солдатики, которых он расплавлял в наказание, после того как наказывали его самого. Там же были и куклы Фьяммы, и работы, выполненные ею когда-то в школе на уроках труда, там были их крестильные рубашки и Spirata inmaculata, которою он впервые ласкал тело своей жены. Их воспоминания были свалены в общую кучу, покрыты пылью и затянуты паутиной. Мартину захотелось подняться на чердак — может быть, он найдет там что-то, что сможет подарить сегодня Эстрелье? Ему снова хотелось делать подарки, которые не покупают за деньги, которые дарят от сердца. Ему всегда казалось, что ценность подарка не в том, сколько за него заплатили, а в том, с каким чувством его дарили, но в тот день, когда он понял, что больше не может придумать для Фьяммы ни одного романтического подарка, он попытался компенсировать это, купив ей дорогое украшение. Ему даже показалось, что подарок ей понравился, хотя после он никогда его на Фьямме не видел. Он вообще редко видел на ней драгоценности, которые ей дарил. Если он спрашивал ее, почему она их не носит, Фьямма отвечала, что просто не было случая надеть такую дорогую вещь. И это было правдой — повседневная одежда Фьяммы была для этого слишком скромной.
Фьямма в тот день закончила прием раньше — одна из пациенток не смогла прийти — и решила, раз уж выдался свободный часок, пойти домой и принять ванну. Но сначала она заглянула на индийский рынок. Фьямме очень нравилось это место, приходя туда, она снова чувствовала себя пятнадцатилетней девочкой: как раз в то время движение хиппи вихрем пронеслось через Гармендию, оставив после себя лишь нескольких бритоголовых юнцов, распевающих на улицах свои "харикришна".
Индийский квартал был крохотным городком внутри города. Перед входом в него стояла огромная статуя бога Ганеша — ребенка с головой слона, а стоило лишь войти — и голова начинала кружиться от невероятной мешанины запахов. Здесь пахло гнилыми овощами и спелыми фруктами, мускусом, душистыми маслами, благовониями и духами, духами, духами... Так что Фьямме начинало казаться, что она уже в Индии.