Он был уже давно одним из самых известных поэтов. Я даже
считал его великим. И все же его гений почти не давал ему средств к приличной
жизни: комнатка почти без мебели, случайная еда в столовках, хлеб и сыр на
расстеленной бумаге, а за единственным окошком первого этажа флигелька – густая
зелень сада перед ампирным московским домом с колоннами по фасаду.
Ветер качал купы разросшихся, давно уже не стриженных
деревьев, кажется лип, а может быть, тополей, и мне чудилось, что они тоже
колобродят, обреченные на сруб.
Глядя в окно на эту живую, шевелящуюся под дождем листву,
щелкунчик однажды сочинил дивное стихотворение, тут же, при мне записанное на
клочке бумаги, названное совсем по-детски мило «Московский дождик».
«…он подает куда как скупо свой воробьиный холодок: немного нам,
немного купам, немного вишням на лоток. И в темноте растет кипенье – чаинок
легкая возня, как бы воздушный муравейник пирует в темных зеленях; из свежих
капель виноградник зашевелился в мураве, как будто холода рассадник открылся в
лапчатой Москве»…
Что-то детское мелькнуло при этом в его бритых шевелящихся
губах, в его верблюжьей, высокомерно вскинутой головке, в его опущенных веках,
в его улыбке жмурящегося от удовольствия кота.
Я пришел к щелкунчику и предложил ему сходить вместе со мной
в Главполитпросвет, где можно было получить заказ на агитстихи.
При слове «агитстихи» щелкунчик поморщился, но все же
согласился, и мы отправились в дом бывшего страхового общества «Россия» и там
предстали перед Крупской.
Надежда Константиновна сидела за чрезмерно большим
письменным столом, вероятно реквизированным во время революции у какого-нибудь
московского богача. Во всяком случае, более чем скромный вид Крупской никак не
соответствовал великолепию этого огромного стола красного дерева, с синим
сукном и причудливым письменным прибором.
Ее глаза, сильно увеличенные стеклами очков, ее рано
поседевшие волосы стального цвета, закрученные на затылке узлом, из которого
высовывались черные шпильки, несколько неодобрительное выражение ее лица – все
это, по-видимому, не очень понравилось щелкунчику. Он был преувеличенного
мнения о своей известности и, вероятно, полагал, что его появление произведет
на Крупскую большое впечатление, в то время как Надежда Константиновна, по
моему глубокому убеждению, понятия не имела, кто такой «знаменитый акмеист».
Я опасался, что это может привести к нежелательным
последствиям, даже к какой-нибудь резкости со стороны щелкунчика, считавшего
себя общепризнанным гением.
(Был же, например, случай, когда, встретившись с щелкунчиком
на улице, один знакомый писатель весьма дружелюбно задал щелкунчику
традиционный светский вопрос:
– Что новенького вы написали?
На что щелкунчик вдруг совершенно неожиданно точно с цепи
сорвался.
– Если бы я что-нибудь написал новое, то об этом уже давно
бы знала вся Россия! А вы невежда и пошляк! – закричал щелкунчик, трясясь от
негодования, и демонстративно повернулся спиной к бестактному беллетристу.)
Однако в Главполитпросвете все обошлось благополучно.
Надежда Константиновна обстоятельно, ясно и популярно
объяснила нам обстановку в современной советской деревне, где начинали
действовать кулаки. Кулаки умудрялись выдавать наемных рабочих – батраков – за
членов своей семьи, что давало им возможность обходить закон о продналоге. Надо
написать на эту тему разоблачительную агитку.
Мы приняли заказ, получили небольшой аванс, купили на него
полкило отличной ветчины, батон белого хлеба и бутылку телиани – грузинского
вина, некогда воспетого щелкунчиком.
Придя домой, мы сразу же приступили, как тогда принято было
говорить, к выполнению социального заказа.
Будучи в подобных делах человеком опытным, я предложил в
качестве размера бесшабашный четырехстопный хорей, рассчитывая расправиться с
агиткой часа за полтора.
– Кулаков я хитрость выдам, расскажу без лишних слов, как
они родни под видом укрывают батраков, – бодро начал я и предложил щелкунчику
продолжить, но он с презрением посмотрел на меня, и высокомерно вскинув голову,
почти пропел:
– Я удивляюсь, как вы можете предлагать мне этот серый,
излишне торопливый четырехстопный хорей, лежащий совершенно вне жанра и вообще
вне литературы!
После этого он сообщил мне несколько интересных мыслей о
различных жанрах сатирических стихов, причем упомянул имена Ювенала, Буало,
Вольтера, Лафонтена и наконец русских – Дмитриева и Крылова.
Я сразу понял, что наше предприятие под угрозой. Между тем
щелкунчик, видимо, все более и более вдохновлялся, отыскивая в истории мировой
поэзии наиболее подходящую форму. Он высказал мысль, что для нашей темы о
хитром кулаке и его работнице-батрачке более всего подходит жанр крыловской
басни: народно и поучительно.
Он долго расхаживал по комнате от окна к двери, напевая
что-то про себя, произносил невнятно связанные между собой слова,
останавливался, как бы прислушиваясь к голосу своей капризной музы, потом снова
начинал ходить взад-вперед.
Жена его тем временем приготовила бумагу и карандаш.
Щелкунчик пробормотал нечто вроде того, что
«…есть разных хитростей у человека много и жажда денег их
влечет к себе, как вол»…
Он призадумался.
Пауза длилась ужасно долго. Рука жены вопросительно повисла
с карандашом в пальцах над бумагой. Я никак не мог вообразить, чем все это
кончится.
И вдруг щелкунчик встрепенулся и, сделав великолепный
ложноклассический жест рукой, громко, но вкрадчиво пропел, назидательно
нахмурив брови, как и подобало великому баснописцу:
– Кулак Пахом, чтоб не платить налога… – Он сделал эффектную
паузу и закончил торжественно: – Наложницу себе завел!
Я махнул рукой, понимая, что из нашей агитки ничего не
получится.
На этом и кончилось покушение щелкунчика включиться в
агитпоэзию Главполитпросвета.
Мы с удовольствием раздавили бутылочку прославленного грузинского
вина за упокой души нашего хитрого кулака Пахома и его наложницы.
А я зализывал свои сердечные раны и продолжал ходить по
редакциям в поисках заработка – существование случайное, ненадежное, но по
сравнению с тем знойным, ужасным летом поволжского голода 1921 года, которое мы
пережили в Харькове вместе с ключиком, теперешняя моя жизнь казалась раем.
Можно ли забыть те дни?