Я вспомнил, как тогда он приехал из Харькова в Москву ко мне
в Мыльников переулок. Он был прилично одет, выбрит, его голова, вымытая
шампунем в парикмахерской, придавала ему решительность, независимость. Это уже
не был милый дружок, а мужчина с твердым подбородком, однако я чувствовал, что
в нем горит все та же сердечная рана. Один из первых вопросов, заданных мне,
был вопрос, виделся ли я уже с дружочком и где она поселилась с колченогим.
Я рассказал ему все, что знал.
Он нахмурился, как бы прикусив польский ус, которого у него
не было, что еще больше усилило его сходство с отцом.
Несколько дней он занимался устройством своих дел, а потом
вдруг вернулся к мысли о дружочке. Я понял, что он не примирился с потерей и
собирается бороться за свое счастье.
Однажды, пропадая где-то весь день, он вернулся поздно ночью
и сказал:
– Я несколько часов простоял возле их дома. Окно в третьем
этаже было освещено. Оранжевый мещанский абажур. Наконец я увидел ее профиль,
поднятую руку, метнулись волосы. Ее силуэт обращался к кому-то невидимому.
Она разговаривала со злым духом. Я не удержался и позвал ее.
Она подошла к окну и опустила штору. Я могу поручиться, что в этот миг она
побледнела. Я еще постоял некоторое время под уличным фонарем, и моя тень
корчилась на тротуаре. Но штора по-прежнему висела не шевелясь. Я ушел. По
крайней мере, я теперь знаю, где они живут. Что-то в этой сцене было от Мериме,
– не удержался ключик от литературной реминисценции.
– Мы ее должны украсть.
Таким образом, было решено второе, после Мака, похищение
дружочка. Но на этот раз я не рискнул идти в логово колченогого: слишком это
был опасный противник, не то что Мак. Не говоря уж о том, что он считался
намного выше нас как поэт, над которым незримо витала зловещая тень Гумилева, некогда
охотившегося вместе с колченогим в экваториальной Африке на львов и носорогов,
не говоря уж о его таинственной судьбе, заставлявшей предполагать самое
ужасное, он являлся нашим руководителем, идеологом, человеком, от которого, в
конце концов, во многом зависела наша судьба. Переведенный из столицы Украины в
Москву, он стал еще на одну ступень выше и продолжал неуклонно подниматься по
административной лестнице. В этом отношении по сравнению с ним мы были пигмеи.
В нем угадывался демонический характер.
Однако по твердому, скульптурному подбородку ключика я
понял, что он решился вступить в борьбу с великаном.
Ключик стоял посередине комнаты в Мыльниковом переулке,
расставив ноги в новых брюках, недавно купленных в Харькове, в позе маленького
Давида перед огромным Голиафом. Он великодушно отказался от моей помощи и решил
действовать самостоятельно. Он надолго исчезал из дому, вел таинственные
переговоры по телефону, часто посещал парикмахерскую, изредка даже гладил брюки
утюгом на моем письменном столе, любовался на себя в зеркале, и в конце концов
однажды у нас в комнате появилась наша Манон Леско.
Она была по-прежнему хорошенькая, смешливая, нарядно одетая,
пахнущая духами «Лориган» Коти, которые продавались в маленьких пробирочках
прямо с рук московскими потаскушками, обосновавшимися на тротуаре возле входа в
универсальный магазин, не утративший еще своего дореволюционного названия «Мюр
и Мерилиз».
Если раньше дружочек имела вид совсем молоденькой девушки,
то теперь в ней проглядывало нечто дамское, правда еще не слишком явственно.
Такими обычно выглядят бедные красавицы, недавно вышедшие замуж за богатого, еще
не освоившиеся с новым положением, но уже научившиеся носить дамские
аксессуары: перчатки, сумочки, кружевной зонтик, вуалетку.
Она нежно, даже, кажется, со слезами на глазах, словно бы
вырвавшись из плена, целовала своего вновь обретенного ключика, ерошила ему
шевелюру, обнимала, называла дружком и слоником и заливалась странным смехом.
Что касается колченогого, то о нем как бы по молчаливому
уговору не упоминалось.
Вместе с дружочком к нам вернулась наша бродячая молодость,
когда мы на случайных квартирах при свете коптилки читали только что вышедшее
«Все сочиненное» Командора – один из первых стихотворных сборников, выпущенных
молодым Советским государством на плохой, тонкой, почти туалетной бумаге.
Боже мой, как мы тогда упивались этими стихами с их
гиперболизмом, метафоричностью, необыкновенными составными рифмами,
разорванными строчками и сумасшедшими ритмами революции.
«Дней бык пег. Медленна лет арба. Наш бог бег, сердце наш
барабан».
Мы выучили наизусть «Левый марш» с его
«Левой! Левой! Левой!»
Мы хором читали:
«Сто пятьдесят миллионов мастера этой поэмы имя. Пуля –
ритм. Рифма – огонь из здания в здание. Сто пятьдесят миллионов говорят губами
моими. Ротационкой шагов в булыжном верже площадей отпечатано это издание».
Нас восхищало как нечто невообразимо прекрасное,
неслыханное:
«Выйдь не из звездного нежного ложа, боже железный, огненный
боже, боже не Марсов, Нептунов и Вег, боже из мяса, бог-человек!…»
«…пули погуще по оробелым! В гущу бегущим грянь, парабеллум»…
Среди странной, враждебной нам стихии нэпа, бушующего в
Москве, в комнате на Мыльниковом переулке на один миг мы как бы вернулись в
забытый нами мир отгремевшей революции. Как будто бы жизнь начиналась снова. И
снова вокруг нас шли по черным ветвям мертвых деревьев тайные соки, обещавшие
вечную весну.
…Именно в этот миг кто-то постучал в окно.
Стук был такой, как будто постучали костяшками мертвой руки.
Мы обернулись и увидели верхнюю часть фигуры колченогого,
уже шедшего мимо окон своей ныряющей походкой, как бы выбрасывая вперед бедро.
Соломенная шляпа-канотье на затылке. Профиль красивого мертвеца. Длинное белое
лицо.
Ход к нам вел через ворота. Мы ждали звонка. Дружочек
прижалась к ключику. Однако звонка не последовало.
– Непонятно, – сказал ключик.
– Вполне понятно, – оживленно ответила дружочек. – Я его
хорошо изучила. Он стесняется войти и теперь, наверное, сидит где-нибудь во
дворе и ждет, чтобы я к нему выскочила.
– Ни в коем случае! – резко сказал ключик.