Но надо же было что-то делать. Я вышел во двор и увидел два
бетонных звена канализационных груб, приготовленных для ремонта, видимо, еще с
дореволюционных лет. Одно звено стояло. Другое лежало. Оба уже немного ушли в
землю, поросшую той травкой московских двориков с протоптанными тропинками,
которую так любили изображать на своих небольших полотнах московские
пейзажисты-передвижники.
…Несколько тополей. Почерневший от времени, порванный
веревочный гамак висел перед желтым флигелем. Он свидетельствовал о мучительно
длинной череде многолетних затяжных дождей. Но теперь сквозь желтоватые листья
кленов светило грустное солнце, и весь этот старомосковский поленовский дворик,
сохранившийся на задах нашего многоэтажного доходного дома, служил странным
фоном для изломанной фигуры колченогого, сидевшего на одном из двух бетонных
звеньев.
Нечто сюрреалистическое.
Он сидел понуро, выставив вперед свою искалеченную, плохо
сгибающуюся ногу в щегольском желтом полуботинке от Зеленкина.
Вообще он был хорошо и даже щеголевато одет в стиле крупного
администратора того времени. Культяпкой обрубленной руки, видневшейся в глубине
рукава, он прижимал к груди свое канотье, в другой же руке, бессильно повисшей
над травой, держал увесистый комиссарский наган-самовзвод. Его наголо обритая
голова, шафранно-желтая как дыня, с шишкой, блестела от пота, а глаза были
раскосо опущены. Узкий рот иезуитски кривился, и вообще в его как бы вдруг еще
более постаревшем лице чудилось нечто католическое, может быть униатское, и
вместе с тем украинское, мелкопоместное.
Он поднял на меня потухший взор и, назвав меня официально по
имени-отчеству, то и дело заикаясь, попросил передать дружочку, которую тоже
назвал как-то церемонно по имени-отчеству, что если она немедленно не покинет
ключика, названного тоже весьма учтиво по имени-отчеству, то он здесь же у нас
во дворе выстрелит себе в висок из нагана.
Пока он все это говорил, за высокой каменной стеной заиграла
дряхлая шарманка, доживавшая свои последние дни, а потом раздались петушиные
крики петрушки.
Щемящие звуки уходящего старого мира. Вероятно, они
извлекали из глубины сознания колченогого его стихи:
«Жизнь моя, как летопись, загублена, киноварь не вьется по
письму. Ну, скажи: не знаешь, почему мне рука вторая не отрублена?»
«Ну застрелюсь, и это очень просто»…
Колченогий был страшен, как оборотень.
Я вернулся в комнату, где меня ждали ключик и дружочек. Я
сообщил им о том, что видел и слышал. Дружочек побледнела:
– Он это сделает. Я его слишком хорошо знаю.
Ключик помрачнел, опустил на грудь крупную голову с каменным
подбородком. Однако его реакция на мой рассказ оказалась гораздо проще, чем я
ожидал.
– Господа, – рассудительно сказал он, скрестив
по-наполеоновски руки, – что-то надо предпринять. Труп самоубийцы у нас во
дворе. Вы представляете последствия? Ответственный работник стреляется почти на
наших глазах! Следствие. Допросы. Прокуратура. В лучшем случае общественность
заклеймит нас позором, а в худшем… даже страшно подумать! Нет, нет! Пока не
поздно, надо что-то предпринять.
А что можно было предпринять?
Через некоторое время после коротких переговоров, которые с
колченогим вел я, дружочек со слезами на глазах простилась с ключиком, и,
выглянув в окно, мы увидели, как она, взяв под руку ковыляющего колченогого,
удаляется в перспективу нашего почему-то всегда пустынного переулка.
Было понятно, что это уже навсегда.
Кровавый конец колченогого отдалился на неопределенный срок.
Но все равно – он был обречен: недаром так мучительно-сумбурными могли
показаться его пророческие стихи.
Окончательный разрыв с дружочком ключик наружно перенес
легко и просто. Он даже как бы несколько помолодел, будто для него началась
вторая юность.
Но наши отношения с колченогим и дружочком, как это ни
странно, ничуть не изменились. Мы по-прежнему были дружны и часто встречались.
Мы с ключиком были неразлучны до тех пор, пока он не
женился. Но и его женитьба ничего не изменила. Мы были оба внутренне одиноки,
оба со шрамами от первой неудачной любви.
Но никто этого не замечал.
Последние годы Мыльникова переулка, о котором я еще расскажу
более обстоятельно, оставили в моей душе навсегда неизгладимый след, как первая
любовь.
Чистые пруды. Цветущие липы. Кондитерская Бартельса в
большом пряничном доме стиля модернрюс на углу Покровки, недалеко от аптеки,
сохранившейся с петровского времени. Кинотеатр «Волшебные грезы», куда мы
ходили смотреть ковбойские картины, мелькающие ресницы Мери Пикфорд,
развороченную походку Чарли Чаплина в тесном сюртучке, морские маневры –
окутанные дымом американские дредноуты с мачтами, решетчатыми как Эйфелева
башня…
А позади бывшая гренадерская казарма, где в восемнадцатом
году восставшие левые эсеры захватили в плен Дзержинского.
В том же доме, где помещались «Волшебные грезы», горевшие по
ночам разноцветными электрическими лампочками, находилось и то прекрасное, что
называлось у нас с легкой руки ключика на ломаном французском языке «экутэ ле
богемьен», что должно было означать «слушать цыган».
Пока из окон «Волшебных грез» долетали звуки фортепьянного
галопа, крашеные двери пивной то и дело визжали на блоке, оттуда на морозный
воздух вылетали облака пара, и фигуры в драповых пальто с каракулевыми
воротниками то и дело по двое, по трое бочком спасались от снежных вихрей там,
где на помосте уже рассаживался пестрый цыганский хор.
Мы с ключиком в надвинутых на глаза кепках, покрытых снегом,
входили в эту второразрядную пивнушку, чувствуя себя по меньшей мере гусарами,
примчавшимися на тройке к «Яру» слушать цыган.
Стоит ли описывать после Льва Толстого цыганские песни,
надрывавшие души не одного поколения русских людей? Стоит ли описывать ночную
метель – от неба до земли, – раскачиванье предутренних фонарей, отчего вся
улица ныряла, как сорвавшийся с якоря корабль, и тени убегавших от нас цыганок
с узелками под мышкой, в которых они несли своим детям-цыганятам в Петровский
парк еду, полученную в трактире?
Бесплодная погоня за неземной, выдуманной цыганской любовью.
Единственно, что стоит вспомнить, это слова ключика по
поводу одной старой-престарой, но могучей цыганки, сидевшей как идол в первом
ряду хора, посередине, с длинными буклями по сторонам грубого мужского лица.
Видимо, она была хозяйкой и повелительницей хора. Нечто вроде пчелиной матки.