Подобно Прусту, искавшему утраченное время, ключик хотел
найти и восстановить утраченную любовь. Он смоделировал образ ушедшего от него
дружка, искал ей замену, его душа находилась в состоянии вечного тайного
любовного напряжения, которое ничем не могло разрешиться.
То, что он так упорно искал, оказалось под боком, рядом, в
Мыльниковом переулке, почти напротив наших окон. Моя комната была проходным
двором. В ней всегда, кроме нас с ключиком, временно жило множество наших
приезжих друзей. Некоторое время жил с нами вечно бездомный и неустроенный
художник, брат друга, прозванный за цвет волос рыжим. Друг говорил про него,
что когда он идет по улице своей нервной походкой и размахивает руками, то он
похож на манифестацию. Вполне допустимое преувеличение.
Так вот этот самый рыжий художник откуда-то достал куклу,
изображающую годовалого ребенка, вылепленную совершенно реалистически из
папье-маше и одетую в короткое розовое платьице.
Кукла была настолько художественно выполнена, что в двух
шагах ее нельзя было отличить от живого ребенка.
Наша комната находилась в первом этаже, и мы часто забавлялись
тем, что, открыв окно, сажали нашего годовалого ребенка на подоконник и,
дождавшись, когда в переулке появлялся прохожий, делали такое движение, будто
наш ребенок вываливается из окна.
Раздавался отчаянный крик прохожего, что и требовалось
доказать.
Скоро слава о чудесной кукле распространилась по всему
району Чистых прудов. К нашему окну стали подходить любопытные, прося показать
искусственного ребенка.
Однажды, когда ключик сидел на подоконнике, к нему подошли
две девочки из нашего переулка – уже не девочки, но еще и не девушки, то, что
покойный Набоков назвал «нимфетки», и одна из них сказала, еще несколько
по-детски шепелявя:
– Покажите нам куклу.
Ключик посмотрел на девочку, и ему показалось, что это то
самое, то он так мучительно искал. Она не была похожа на дружочка. Но она была
ее улучшенным подобием – моложе, свежее, прелестнее, невиннее, а главное, по ее
фаянсовому личику не скользила ветреная улыбка изменницы, а личико это было
освещено серьезной любознательностью школьницы, быть может совсем и не
отличницы, но зато честной и порядочной четверочницы.
Тут же не сходя с места ключик во всеуслышание поклялся, что
напишет блистательную детскую книгу-сказку, красивую, роскошно изданную, в
коленкоровом переплете, с цветными картинками, а на титульном листе будет
напечатано, что книга посвящается…
Он спросил у девочки имя, отчество и фамилию; она
добросовестно их сообщила, но, кажется, клятва ключика на нее не произвела
особенного впечатления. У нее не была настолько развита фантазия, чтобы
представить свое имя напечатанным на роскошной подарочной книге знаменитого
писателя. Ведь он совсем еще был не знаменитость, а всего лишь, с ее точки
зрения, немолодой симпатичный сосед по переулку, не больше.
Он стал за ней ухаживать как некий добрый дядя, что
выражалось в потоке метафорических комплиментов, остроумных замечаний, которые
пропадали даром, так как их не могла оценить скромная Чистопрудная девочка,
едва вышедшая из школьного возраста. Дело дошло до того, что ключик пригласил
ее с подругой в упомянутое уже здесь кино «Волшебные грезы» на ленту с Гарри
Пилем; девочки получили большое удовольствие, в особенности от того, что ключик
купил им мороженое с вафлями, которое они бережливо облизывали со всех сторон
во время сеанса.
Одним словом, роман не получился: слишком велика была
разница лет и интеллектов. Но обещанную книгу ключик стал писать, рассчитывая,
что, пока он ее напишет, пока ее примут в издательстве, пока художник изготовит
иллюстрации, пока книга выйдет в свет, пройдет года два или три, а к тому
времени девочка созреет, поймет, что он гений, увидит напечатанное посвящение и
заменит ему дружочка.
Большая часть расчетов ключика оправдалась. Он написал
нарядную сказку с участием девочки-куклы; ее иллюстрировал (по протекции
колченогого) один из лучших графиков дореволюционной России, Добужинский, на
титульном листе четким шрифтом было отпечатано посвящение, однако девичья
фамилия девочки, превратившейся за это время в прелестную девушку, изменилась
на фамилию моего младшего братца, приехавшего из провинции и успевшего
прижиться в Москве, в том же Мыльниковом переулке.
Он сразу же влюбился в хорошенькую соседку, но не стал ее
обольщать словесной шелухой, а начал за ней ухаживать по всем правилам, как
заправский жених, имеющий серьезные намерения: он водил ее в театры, рестораны,
кафе «Битые сливки» на Петровке за церковкой, которой уже давно не существует,
и куда водил своих возлюбленных также Командор – очень модное место в Москве, –
провожал на извозчике домой, дарил цветы и шоколадные наборы, так что вскоре в
моей комнате в Мыльниковом переулке шумно сыграли их свадьбу, на которой
ключик, несмотря на то, что изрядно выпил, вел себя вполне корректно, хотя и
сделал робкую попытку наскандалить, после чего счастливые молодожены поселились
в небольшой квартирке, которую предусмотрительно нанял мой положительный брат.
Вообще в нашей семье он всегда считался положительным, а я
отрицательным.
В скором времени мой брат стал знаменитым писателем, так что
девочка с Мыльникова переулка ничего не потеряла и была вполне счастлива.
Конечно, вас интересует, каким образом мой брат прославился?
Об этом стоит рассказать подробнее, тем более что мне часто
задают вопрос, как создавался роман «Двенадцать стульев», переведенный на все
языки мира и неоднократно ставившийся в кино многих стран.
…Я встаю и, отстраняя микрофон, который всегда меня
раздражает, начинаю свой рассказ с описания авторов «Двенадцати стульев» –
сначала я говорю о друге, а потом о брате:
– Мой брат, месье и медам, был на шесть лет моложе меня, и я
хорошо помню, как мама купала его в корыте, пахнущем распаренным липовым
деревом, мылом и отрубями. У него были закисшие китайские глазки, и он издавал
ротиком жалобные звуки – кувакал, – вследствие чего и получил название «наш
кувака».
Затем я говорю студентам о нашей семье, о рано умершей
матери и об отце, окончившем с серебряной медалью Новороссийский университет,
ученике прославленного византииста, профессора, академика Кондакова; говорю о
нашей семейной приверженности к великой русской литературе и папиному книжному
шкафу, где как величайшие ценности хранились двенадцатитомная «История
государства Российского» Карамзина, полное собрание сочинений Пушкина, Гоголя,
Чехова, Лермонтова, Некрасова, Тургенева, Лескова, Гончарова и так далее.