Он продолжал появляться на наших поэтических вечерах, всегда
в своей компании, ироничный, громадный, широкоплечий, иногда отпуская с места
юмористические замечания на том новороссийско-черноморском диалекте, которым
прославился наш город, хотя этот диалект свойствен и Севастополю, и Балаклаве,
и Новороссийску, и в особенности Ростову-на-Дону – вечному сопернику Одессы.
Остапа тянуло к поэтам, хотя он за всю свою жизнь не написал
ни одной стихотворной строчки. Но в душе он, конечно, был поэт, самый
своеобразный из всех нас.
Вот таков был прототип Остапа Бендера.
– Это все очень любопытно, то, что вы нам рассказываете,
синьор профессоре, но мы интересуемся золотым портсигаром. Не можете ли вы нам
его показать?
Я был готов к этому вопросу. Его задавали решительно всюду –
и в Европе и за океаном. В нем заключался важный философский смысл: золото
дороже искусства. Всем хотелось знать, где золото.
– Увы, синьоры, мистеры, медам и месье, леди и гамильтоны, я
его продал, когда мне понадобились деньги.
Вздох разочарования, но вместе с тем и глубокого понимания
пролетел по рядам молодых, любознательных и весьма патлатых студентов.
– А что стало с вашей комнатой, месье ле профессёр, в том
переулке, который вы называете таким трудно произносимым словом, как
«Мильникоф»? Она занимает так много места в ваших лекциях.
К этому стандартному вопросу я тоже был готов.
– Мыльников переулок, или, если вам угодно, виа Мыльников,
рю Мыльников или же Мыльников-стрит, до сих пор существует. Его еще не
коснулась реконструкция столицы. Но он уже называется теперь улица Жуковского.
Дом номер четыре стоит на своем месте. В квартире давно поселились другие люди,
которые, вероятно, не знают, в каком историческом месте они живут. Если вы
приедете в Москву, можете посетить бывший Мыльников переулок, дом четыре. Мою
комнату легко заметить с улицы; на ее окнах имеется веерообразная белая
железная решетка, напоминающая лучи восходящего из-за угла солнца, весьма
обыкновенная защита от воров как в Европе, так и за океаном.
Время от времени в моей памяти возникают разные события,
происшедшие в давние времена в Мыльниковом переулке. Теперь трудно поверить, но
в моей комнате вместе со мной в течение нескольких дней на диване ночевал
великий поэт будетлянин, председатель земного шара. Здесь он, голодный и
лохматый, с лицом немолодого уездного землемера или ветеринара, беспорядочно
читал свои странные стихи, из обрывков которых вдруг нет-нет да и вспыхивала
неслыханной красоты алмазная строчка, например:
«…деньгою серебряных глаз дорога…» -
при изображении цыганки. Гениальная инверсия. Или:
«…прямо в тень тополевых теней, в эти дни золотая
мать-мачеха золотой черепашкой ползет»…
Или:
«Мне мало надо! Краюшку хлеба, да каплю молока, да это небо,
да эти облака».
Или же совсем великое!
«Свобода приходит нагая, бросая на сердце цветы, и мы, с нею
в ногу шагая, беседуем с небом на ты. Мы воины, смело ударим рукой по суровым
щитам: да будет народ государем всегда навсегда здесь и там. Пусть девы поют у
оконца меж песен о древнем походе о верноподданном солнца самосвободном
народе»…
Многие из нас именно так моделировали эпоху.
Мы с будетлянином питались молоком, которое пили из большой
китайской вазы, так как другой посуды в этой бывшей барской квартире не было, и
заедали его черным хлебом.
Председатель земного шара не выражал никакого неудовольствия
своим нищенским положением. Он благостно улыбался, как немного подвыпивший
священнослужитель, и читал, читал, читал стихи, вытаскивая их из наволочки,
которую всюду носил с собой, словно эти обрывки бумаги, исписанные детским
почерком, были бочоночками лото.
Он показывал мне свои «доски судьбы» – большие листы, где
были напечатаны математические непонятные формулы и хронологические выкладки,
предсказывающие судьбы человечества.
Говорят, он предсказал первую мировую войну и Октябрьскую
революцию.
Неизвестно, когда и где он их сумел напечатать, но,
вероятно, в Ленинской библиотеке их можно найти. Мой экземпляр с его
дарственной надписью утрачен, как и многое другое, чему я не придавал значения,
надеясь на свою память.
Несомненно, он был сумасшедшим. Но ведь и Магомет был
сумасшедшим. Все гении более или менее сумасшедшие.
Я был взбешен, что его не издают, и решил повести
будетлянина вместе с его наволочкой, набитой стихами, прямо в Государственное
издательство. Он сначала противился, бормоча с улыбкой, что все равно ничего не
выйдет, но потом согласился, и мы пошли по московским улицам, как два
оборванца, или, вернее сказать, как цыган с медведем. Я черномазый молодой
молдаванский цыган, он – исконно русский пожилой медведь, разве только без
кольца в носу и железной цепи.
Он шел в старом широком пиджаке с отвисшими карманами,
останавливаясь перед витринами книжных магазинов и с жадностью рассматривая
выставленные книги по высшей математике и астрономии. Он шевелил губами, как бы
произнося неслышные заклинания на неком древне-славянском диалекте, которые
можно было по мимике понять примерно так:
«О, Даждь-бог, даждь мне денег, дабы мог я купить все эти
драгоценные книги, так необходимые мне для моей поэзии, для моих досок судьбы».
В одном месте на Никитской он не удержался и вошел в
букинистический магазин, где его зверино-зоркие глаза еще с улицы увидели на
прилавке «Шарманку» Елены Гуро и «Садок судей» второй выпуск – одно из самых
ранних изданий футуристов, напечатанное на синеватой оберточной толстой бумаге,
посеревшей от времени, в обложке из обоев с цветочками. Он держал в своих
больших лапах «Садок судей», осторожно перелистывая толстые страницы и любовно
поглаживая их.
– Наверное, у вас тоже нет денег? – спросил он меня с
некоторой надеждой.
– Увы, – ответил я.
Ему так хотелось иметь эти две книжки! Ну хотя бы одну –
«Садок судей», где были, кажется, впервые напечатаны его стихи. Но на нет и
суда нет.
Он еще долго держал в руках книжки, боясь с ними расстаться.
Наконец он вышел из магазина еще более мешковатый, удрученный.