Со стульев-вертушек на тонких ножках, расставленных по всей длине стойки, за ним следили жадные зрители. Ерзали вельветовыми задами по грибовидным сидениям, ложились на стойку, размазывая коричневые полукруги кофейных следов, запускали пальцы в сахарницы. Такой шик был доступен только ходячим. Колясникам оставались столы.
С листа пальмы над головой Кузнечика свисала картонная обезьяна на шнуре. Он посмотрел на нее, потом перевел взгляд на старших. Динамики, пришпиленные к стенам, зашуршали вхолостую. Далеко в клубах дыма за стойкой Гиббон вытер ладони полотенцем и сменил пластинку. Кузнечик уткнулся подбородком в колени и закрыл глаза. Это была не та песня. Но он верил. Если сидеть долго и никуда не уходить, в конце концов они поставят ту самую.
За окнами быстро темнело. Большинство столов были заняты. Голоса старших гудели, сливаясь в шелестящий поток. Песня танцевала, постукивая жестянками и вскрикивая. Как будто целая толпа шоколадных людей в набедренных повязках вертела задами и стучала пятками в песок, а ладонями – в бубны. Кузнечик нюхал кофе и дым. Может, кофе – взрослящий напиток? Если его пьешь, становишься взрослым? Кузнечик считал, что так оно и есть. Жизнь подчинялась своим, никем не придуманным законам, одним из которых был кофе и те, кто его пил. Сначала тебе разрешают пить кофе. Потом перестают следить за тем, в котором часу ты ложишься спать. Курить никто не разрешает, но не разрешать можно по-разному. Поэтому старшие курят почти все, а из младших только один. Курящие и пьющие кофе старшие становятся очень нервными-и вот им уже разрешают превратить лекционный зал в кафе, не спать по ночам и не завтракать. А начинается все с кофе.
Кузнечик сидел, положив подбородок на колени и сонно сомкнув ресницы. Картонная обезьяна раскачивалась на шнуре. Кто-то подкинул пивную банку и поймал ее. По оконному стеклу побежали серебряные трещинки. Дождь. Раскаты грома заглушили музыку. За столами засмеялись и посмотрели на окна. Гиббон протер стойку. Кузнечик терпеливо ждал.
Шоколадные люди стучали и пели, неуемно жизнерадостные, не подходящие ни дождю, ни наступающим сумеркам, ни лицам за столами, подходящие только запаху кофе и его цвету, муляжу пальмы и картонной обезьяне. Почему никто не слышит, что они здесь лишние? Они и их солнечные песни?
Наконец, покачав бедрами и бубнами, кофейно-шоколадные исчезли, к радости и облегчению Кузнечика, оставив только шуршание и треск затухающих костров. А потом и этот тихий звук перекрыл шум дождя, и, кроме дождя, не осталось ничего.
Гиббон сменил пластинку. Сквозь шорох дождя просочилась гитара. Кузнечик поднял голову и насторожился. Голос он узнал сразу. Песня была другая, но голос – тот самый, что кричал из подвального окна. Кузнечик сел прямо. Голос шептал и стонал над столами и головами старших. Сквозь водные потоки и тучи выглянуло заходящее солнце, и комната стала золотисто-лиловой. Неважно, что это была не та песня. Кузнечику казалось, что и эту он знает. Знает, как самого себя, как что-то, без чего не было бы ни его, ни всех остальных. Вместо подвала было кафе, но голос все равно звал. Уйти куда-то через стену дождя. Куда – никто не знает. И даже не надо разбивать стекло. Просто пройти сквозь него, как сквозь воду, а потом сквозь дождь – и вверх. Столы таяли клетчатой мозаикой скатертей, растворяясь в музыке. Время застыло. Дождь простучал по лицам и ладоням. Сиреневый свет исчез, золото растаяло. Только голова Кузнечика золотисто светилась в темном углу – его голова и ресницы.
Песня закончилась, но у голоса на пластинке было еще много таких для тех, кто умел слушать, и Кузнечик слушал, пока Гиббон не сменил пластинку на другую, с другим голосом, не умевшим заставить себя узнать. Головы старших закачались, пальцы забегали, мусоля стаканы и наполняя пепельницы. Под столами прошла кошка с блестящей спиной, прошла с жалобным мяуканьем, и ей бросили окурок и мятный леденец. Кузнечик вздохнул. В этой песне не было даже кофейных людей. В ней не было ничего. Просто пищала женщина. Две девушки с ярко-красными губами отъехали от своего стола. Одна подняла с пола кошку и прижала ее к груди. Кто-то включил свет – и сразу везде защелкали выключатели. Над столами засветились зеленые зонтики торшеров. Женщина пела о том, как ее бросают. Уже вторую песню.
Кузнечик встал, отлипая от стены и от нагретого его теплом телевизора. Пальма качнулась, и обезьяна перевернулась пустой задней стороной. Белой нитью он прошел между столами, разрезая дымную завесу подводного царства. Подводного из-за зеленых торшеров и позеленевших лиц. Подошел к стойке и тихо о чем-то спросил. Старшие свесились со стульев-грибов, сказали:
– Что-что? – и засмеялись. Гиббон в белом фартуке посмотрел на него сверху, как на что-то, не заслуживающее внимания.
Кузнечик повторил вопрос. Лица старших весело оскалились. Гиббон достал из кармана фломастер, почиркал им по салфетке и положил ее на край стойки.
– Прочти, – приказал он.
Кузнечик посмотрел на салфетку:
– Ведомый дирижабль, – прочел он тихо.
Старшие захохотали:
– Свинцовый! Дурачок!
Кузнечик покраснел.
– Почему свинцовый?
– А чтобы удобнее было стекла бить, – безразлично ответил Гиббон, и старшие опять захохотали.
Под их дружный хохот Кузнечик, мокрый от стыда, вылетел из кафе, пряча в зажиме протеза комок салфетки. Кто им сказал? Откуда они узнали?
В Чумной комнате по стенам летели звери. Подстерегая беспечных прохожих, в засаде прятался гоблин. Кузнечик сел перед тумбочкой, на которой стояла пишущая машинка, и разжал зажим. Салфетки не было. Кулак руки-не-руки не сжимался по настоящему. Кузнечик зажмурился, потом открыл глаза и отстукал на клавишах то, что помнил и без бумажки. Выдернул листок и спрятал в карман. Он был расстроен. Дирижаблем. Потому что не мог понять: при чем тут дирижабль? Они толстые, неуклюжие, и давно уже вымерли. А еще тем, что старшие знали про стекло. Что это он его выбил.
– Самое обидное, – сказал Кузнечик, – самое обидное, что это кто-то из вас им рассказал.
– Чего? – переспросил Горбач, свесившись сверху.
– Ничего, – сказал Кузнечик. – Кому надо, тот расслышал.
Красавица был в бумажной короне с загнутыми краями. Он улыбался, но его улыбке не хватало зуба. Вонючка во второй такой же короне улыбался выжидающе и с интересом. Его улыбка была чересчур зубастой. Сиамец вырезал из журнала картинки. Он поднял на Кузнечика стылые глаза и опять защелкал ножницами.
– Кто кому чего сказал? – не выдержал Вонючка. – И кому чего надо было услышать?
Горбач опять свесился вниз.
– Про стекло, – сказал Кузнечик. – Что это я его разбил. Старшие знают.
– Это не я! – выпалил Вонючка. – Я чист. Никому никогда!
Сиамец зевнул. Горбач возмущенно завозился в одеялах.
Слон ковырял карман комбинезона.
– Я им сказал. Что Кузнечик… Очень хотел вас выпустить. Очень разволновался. Я им так сказал.