Крысенок пилит себя, утопая в соплях, Валет, зачарованно таращась на его действия, начинает фальшивить. Перерыв окончен. Крысы нехотя расходятся, уводя молодую на штопку. На полу красивые алые лужицы. Сфинкс вздыхает. Надеваю очки номер пять. Бодрящий желто-оранжевый спектр. Так лучше, когда общаешься с чумными братьями.
Сфинкс сразу замечает новое приобретение – ноготный ключик – и одобряет. Мелочь, а приятно. Допиваем кофе. Треплемся о Брейгеле. Потом о Леопарде. Нейтральные темы. Тоже своего рода бегство. Плаваем в дыму – кофейные кольца на белом, Птички заглядывают в дверь, робкие, в поисках своего вожака, не оборачиваясь, цыкаю на них, и вот уже нет ни одной, будто и не было.
– Послушание на уровне дрессуры, – отмечает Сфинкс. – Чем ты их так запугал, Желтоглаз?
– Своими размерами.
Я давлюсь, кашляю, и сразу оказывается, что Птицы не исчезли бесследно. Двое, возникнув ниоткуда, похлопывают меня по спине. Призрак Тени смеется на соседнем стуле. И тоже кашляет. Беззвучно. Его никто не хлопает.
Разговор плавно подплывает к Сантане. Я уже растаял и стек в ближайшую кофейную лужицу. До того приятно, что даже не по себе. Общение с человеком, который умеет говорить, – редкое удовольствие для живущего в Гнезде. Мы болтаем и болтаем. Валет чистит свою котомку. В ней коллекция ноготков-медиаторов, и, откровенно говоря, она грязновата, поскребыванием тут не поможешь, нужна стиральная машина. Самого Валета тоже не мешало бы туда забросить. Улыбаюсь чашке, кручу кольцо на пальце.
«Лунный цветок» и «Амигос»… о да…
В Кофейник незаметно проникает запах ближайшего туалета и все портит. Печально. Интеллектуальная беседа – вещь незаменимая. Особенно для одной моей знакомой Птицы. Бедняжка… жаль его иногда до слез. Лысый допивает свой кофе, вернее, то, что так называют в Кофейнике, желает нам всего хорошего и уходит, осторожно обходя следы порезавшегося Крысенка.
– Ну что? Придешь вечером? – спрашиваю Валета.
Собакоголовый бледнеет и начинает теребить костыль:
– Э-э, я бы с удовольствием, но… как-то мне у вас… немного…
– Противно, – заканчиваю за него. – Ладно. Если тебе так тошно от нас, можешь не приходить.
Слезаю с шестка и удаляюсь в полной уверенности, что он придет. Резво ковыляю. Дом объят весенним безумием. Оно заразно, его можно подцепить в каждом углу – и я уношу от него ноги, хотя они все равно врезаются в память – глупые, самодовольные лица, подмигивающие щелками глаз, красивые одурманенные лица, улыбающиеся друг другу. Звенят цепочки – символы ошейников – на тонких девичьих шеях. Колясники и колясницы тихо шепчутся, сцепив колеса и пальцы, гадают друг другу по ладоням, предсказывая бескрылые судьбы. Хихикают подружки Логов, раскрашенные, как ритуальные маски. В этот час нельзя гулять одному. Дом принадлежит им. Всеми своими щелями и подтекающими кранами, всеми надписями, приобретающими тайный смысл… Печально. Хромаю, как распоследний бес. Нога нагревается. Этой ночью меня будут пытать. Собственные кости. Мало у кого имеется в наличии такое подбадривающее средство. Тем и следует утешаться.
Снимаю очки и жду. Знаю, что вот сейчас в конце коридора мелькнет белый кроль, с лошадиным топотом уносящийся на кэрроловский шабаш. И он промелькнул. На долю секунды. Если не знать, нипочем не заметишь. Передыхаю и тащусь дальше…
Топ-топ… идет Большая Птица, та, что питается падалью…
Табаки. День седьмой
Вскипятите его, остудите во льду
И немножко припудрите мелом.
Льюис Кэррол. Охота на Снарка
Зима – время великого переселения кошек. Не по одной, а все вместе они являются каждая к знакомому порогу и ждут разрешения войти. Выезжая поутру из спальни, мы с Лордом натыкаемся на крысиный труп. Над ним скромно восседает взяткодатель. Очень худая, очень облезлая, пепельно-полосатая тигрица в белых носках. Мать бесчисленных потомков, ходячий кошмар грызунов.
– Привет, Мона Лиза! – Лорд радостно тянется погладить ее. Мона запрыгивает ему на колени и, тихо урча, трется о свитер костлявым боком.
– Да, здоровенная, – отмечает Лэри из-за наших спин. – Крупняк.
Имеется в виду, конечно, покойная крыса. Запускаем Мону в спальню и едем завтракать. У дверей третьей – аналогичная картина. Два крысиных тела и выжидающие коты. Завтракаем вдевятером. В снегопад у Толстого наступает период зимней спячки, он не завтракает и не обедает, ест только приносимые мелочи, и то, если удается его растолкать. Это зима.
После уроков приходит Рыжая с моими носками и свитером Лорда, и мы с ней, Лордом и Горбачом спускаемся во двор. Пусто и снежно. Жители Дома не любят резвиться на виду у наружности, поэтому снежные бои, если и будут, то с наступлением темноты. Мы лепим крошливого снеговика и приносим его с собой. Он тает посреди классной комнаты, превращаясь в лужу с плавающим в ней снегом, о которой Горбач говорит, что такова жизнь.
Потом мы сушимся и пьем чай. Рыжая заплетает волосы Горбача в сто косичек, но только с одной стороны, на вторую не хватает терпения и мешает Нанетта с ее ревностью и переживаниями. Горбач сажает ее на голову, она сразу успокаивается и перестает клекотать. Я говорю, что и односторонние косички очень красивы, а Лорд говорит, что безумно жалеет о своих волосах, о том, что в теперешнем виде их нельзя ни во что заплести. Я играю «Снежную песню» – ту, что хуже дождевой и намного короче, зато больше подходит зимнему дню.
Перед обедом появляется опоздавший к кошачьему переселению Дилан. Черный, как уголь, любимчик Сфинкса, сын Моны, самый громкоголосый певун из всех известных нам котов. Только, чтобы услышать его пение, надо дождаться весны.
– А где твоя выкупная крыса? – спрашиваю я его.
Он отворачивается и уходит, покачивая блестящим задом. На редкость самовлюбленное животное.
На полу – блюдца с молоком и колбасными обрезками. На оконных стеклах – морозом нарисованные хрустальные узоры.
Вечер, и опять идет снег.
Кошки и ворона испытывают друг друга на бдительность. Горбач в односторонних косичках успокаивает их флейтой. Лэри пудрит прыщи, затягивается поясом до багровости и убегает искать приключений. Лорд уезжает сразу после него. Почему-то сегодня никто не поехал играть в снежки. Я сижу на подоконнике и жду, но внизу никого. Пусто и уныло. Рассматриваю морозные узоры на стеклах и нахожу в них себя, десятикратно повторенного – на Мустанге и без Мустанга, лохматого и причесанного, и даже в новой жилетке, и я выскребаю для этого хрустального себя маленькое, с ноготь, окошко, чтобы ему легче жилось и веселее дышалось. Сфинкс, морщась, смотрит на меня.
– Суеверие, – говорю я ему. – Видишь, там, в узорах – тоже я.
– Да, – соглашается он. – Там можно увидеть все что угодно. Но ты мне лучше вот что скажи… Рисуя на потолке дракона, ты случайно не изобразил на нем пронзенное стрелой сердечко? Чисто машинально?