А тебя, Кнабе, закон зовет к себе, да, к себе, к себе тебя зовет закон, закат.
А он тебя сейчас, Кнабе, будет спрашивать, строчки по ковровой дорожке коварно разъезжаются, Тутанхамон и его жена.
А вот, Кнабе, не угодно ли добро пожаловать… жоподобраловать… к представителям закона, законным представителям чего изволите…
А придешь к нему – он на тебя глянет, из стопки чистый лист бумаги вынет, ручку достанет, стакан опрокинет. Ему хорошо известно, что с тобой сделать. А ты знаешь, что с ним делать?
А придешь к нему – он на тебя глянет, и вместо ручки в руке острую форку, четырехзубую форку для мяса подкинет, преспокойненько встанет, пасть разинет, и сквозь зубья форки на тебя дунет
А черенком форки он из тебя душу вынет
– Так-то вот, герр Кнабе, – скажет тихо, не глядя на меня. – Вот так… а вы…
Не дышать на него, притворяться трезвым… Нет, лучше не пойду я к нему совсем.
Пойду в другую сторону. Где клубится розовый дым сигарет. Накурили и работать пошли. Стою один в чужом дыму, покачиваясь среди солнечного света. Порывом ветра из конца коридора приносит бумагу, кривой пляс бумаги по коридору. А в конце коридора окно. В огненной реке отражается пивоварня, чернеют трубы, сверкает рыже-сиреневыми радугами стекло, тени автомобилей по набережной, рваный кусок полиэтилена.
Наверное, мне лучше уволиться, но я это, кажется, уже говорил, а Эрик меня не услышал; он был страшно далеко; смотрел на меня в перевернутый бинокль.
Все смотрят на меня в перевернутый бинокль.
Можно, конечно, у себя долго-долго спрашивать: зачем я сделал то, зачем я сделал се. Но толку от этого никакого не будет.
А в конце коридора окно.
Мир оседает пылью, остаются только дым по углам и некоторые пристальные детали, которые так и смотрят на меня во все глаза. Все как будто посыпано холодным пеплом, а вокруг меня стоит облако жары. Я щиплю себя за ногу, но не чувствует боли. Во рту великая сушь. Понижение чувствительности. Тупость. Дерево. Холод.
Скорее всего, я попаду в маленький угол, который, как кусок пирога, сухой и черный, – и моя кровь будет там еще чернее высыхать на жаре, испаряться и пузыриться. Угол двух улиц, там ослепительный свет, в небесах начинается пронзительный день, плотно-белые небеса, плоские, как доска, во рту кислятина, в коридор на тридцать втором этаже здания головного офиса RHQ вползает жгучий белый свет.
И еще прежде чем я успеваю додумать эту мысль, я понимаю, что уже лечу, что взмахиваю руками-бумагами, отрывающимися крыльями, и что проваливаюсь вниз беспощаднее, тяжелее, чем я представлял себе, и что откуда-то доносится поднимающийся вой, и этот вой остается там, в руинах яркого неба, которое уносится все выше и дальше.
Стаут
Я сижу тут у вас и пишу заявление, уже третье по счету, потому что первые два мои заявления вы засунули в измельчитель для бумаг. Но я не теряю надежды, и, как видите, пишу третье. Черта лысого, «суицидальное состояние», вы сами-то понимаете, что говорите? Какое может быть суицидальное состояние, если у него четверо детей? Какого черта вы не проверили труп, это ваша работа или не ваша? Какого хрена «рано об этом говорить», не рано, а поздно…
Герр Ставицки, уважаемый. Послушайте, уважаемый… герр Ставицки. Герр… Ставицки, перестаньте хватать меня за руки. Нет, мы не примем ваше заявление, мы даже не будем читать, что вы там понаписали, [уважаемый герр ставицки]. Выводы, безусловно, делать рано. Мы все проверим. Если это не самоубийство, значит, это несчастный случай. Чтобы говорить об убийстве, нужны очень веские основания. У вас они есть? Тогда говорите.
У вас они есть? Есть. Тогда говорите. Нет? Тогда не говорите. Такими темпами скоро с легкостью наступит конец света, вот что я хочу сказать вам, дорогой гражданин начальник. Если вы будете так и дальше, всем, кого вы встретите. Потому что это заразная болезнь. Более того, она прогрессирует, и быстро начинают проявляться такие необратимые симптомы как я всего лишь выполнял приказ.
Во-первых, сослуживцы покойного, уважаемый герр Ставицки, утверждают, что покойный однажды уже пытался покончить с собой. Было?
Было.
Это было четыре года назад. Мы тогда еще работали вместе, я, Кнабе и де Грие.
И вот, мы, как всегда, работали, а по телевизору показывали, что происходит в Нью-Йорке. Неудивительно, что мы все сидели как примороженные. Но работали.
А потом за нашим окном стали выть сирены. И тогда Рэн де Грие взял пакетик с чаем и стал рассеянно жевать его уголок. А Кнабе пригнулся под стол и стал звонить жене, чтоб узнать, как там у нее дела.
А я не выдержал и сказал:
– Бллин, да что там творится?
Никто мне, понятное дело, не ответил.
Тогда Кнабе подошел к окну, распахнул его и высунулся наружу.
Вой сирен сразу наполнил комнату и заглушил телевизор. Мы втянули голову в плечи, и де Грие стал жевать веревочку и проглотил крашеную этикетку, и попытался запить все это несуществующей водой из пустой чашки.
– Кнабе, закрой окно, – сказал я.
Но Кнабе окно не закрыл, а высунулся туда еще сильнее, наполовину, и что-то в его позе мне не понравилось. Мы все вскочили и втащили Кнабе в комнату.
– Охренел совсем? – поинтересовался я.
Но Кнабе не стал с нами разговаривать, он был весь белый, и пульс почти не прощупывался. Де Грие пошел за валокордином, а мы вырубили телик, закрыли окно и дали Кнабе водички.
Ну, вот видите, вы и сами помните, как ваш сослуживец пытался выброситься из окна. К тому же, он, как известно, выпивал. Так что, уважаемый герр Ставицки, не возникает никаких сомнений, что герр Кнабе, к сожалению, покончил с собой. Это называется «эгоистическое самоубийство», когда человек кончает с собой из-за неудовлетворенности личной жизнью.
Впрочем, альтруистического самоубийства, когда человек кончает с собой из-за несовершенства мирового порядка, тоже не следует исключать. Четверо детей тут не помеха. Да. Выводы, безусловно, делать рано, мы все проверим, а бросаться словом «убийство» не стоит, и вы просто не представляете себе, до чего вы так можете договориться такими темпами, уважаемый герр Ставицки. Еще неизвестно, из-за кого из нас скорее наступит конец света, из-за нас или из-за вас. А если вы все-таки хотите непременно повторять на все лады слово «убийство», то покажите мне свои доказательства. Если они у вас, конечно, есть.
Кнабе хотел со временем стать самостоятельным инвестором. Он понимал в старых книгах и любил всякое там искусство и прочую фигню. В отличие от нас, от меня и де Грие, он интересовался не только жратвой, бабами и макроэкономикой.
«Мне остается еще немного поработать, и я открою собственный бизнес, – говорил мне Кнабе в июне. – Можно будет выходить. И придется мечтать о чем-нибудь другом».