Сноха считала Тамару Васильевну чудной, но и сама была не менее заковыристой породы.
Выйдя замуж за сына Тамары Васильевны, она прожила с ним недолго. Тот пил, дрался, ругался с соседями и в конце концов загремел в тюрьму за попытку кражи «носильных вещей».
Мотивы преступления были всем понятны – Сережка, подвыпив, решил раздобыть денег в соседнем доме. Взял самодельные отмычки и вскрыл дверь первой попавшейся квартиры. На его беду, у «жертв» шел день рождения дочери, народа в доме было немало. Они всей семье повалили Серегу и вызвали милицию.
Связанного и шального, его поместили в «обезьянник», а затем, навесив еще и чужих грехов, отправили в Мордовию.
С этого, собственно, и началась Серегина тюремная биография.
А его Зинка, любимая женщина, начала пить и путаться с Сережкиными дружбанами, со всей этой неприятной для Тамары Васильевны сволотой.
2
Сердобольная Зина навещала Тамару Васильевну раз в две недели, набивала холодильник и снова исчезала.
Молодуха работала поварихой вахтовым методом. Ее забрасывали на вертолете в тайгу на нефтебуровой участок в Чердынь. Ишачила порядочно, что зимой, что летом. Но не жаловалась. Зато уж когда возвращалась, могла позволить себе несколько дней. И позволяла. В подпитии она наведывалась к свекрови за душевной беседой.
Зина знала, что жизнь у той была не сахар, врагу не пожелаешь. Тамара Васильевна нет-нет, да и вспоминала жесткие послевоенные времена, когда вся семья с голоду пухла.
– Вот на нас напасть-то тогда приключилась, – говорила свекровь. – Представь себе, прямо задыхались от вшей.
– Как так – задыхались? – изумлялась Зина.
– А то не знаешь? Голод был. С тех пор я хлебушек-то берегу и никогда в помойку не выбрасываю.
– Чудная ты, Тамара Васильевна, – удивлялась сноха, протирая подоконник или суетясь на кухне.
Жаловалась ей Тамара Васильевна и на то, что в последнее время у нее все поясницу ломит.
– А ты бы в поликлинику сходила, врач бы тебя посмотрел, – советовала сноха. Но это вызывало у старухи лишь саркастическую ухмылку.
– К врачу, говоришь? Да эти врачи… они хуже собак! Знаю я, что врач твой скажет: давай операцию делать. Давай тебе разрежу. Вот что он скажет! Врачи только резать и умеют. Он же взглянет на меня и подумает: «Э, бабка старая, родни у нее немного, если и помрет, никто плакать не станет». Врачам верить нельзя. Недаром люди говорят: на леченой кобыле далеко не уедешь. Эти врачи неизвестно чем в своих больницах занимаются. Вот ты еще махонькая была, когда у нас тут случилось… Жила одна врачиха, на улице 13-го километра. Добрая такая была, работящая, умная, заботливая, операции делала каждый день. Стариков просто обожала. Но люди ее побаивались. И, видно, неспроста! Стали вдруг детишки в городе пропадать. То один, то другой. Куда пропали, неизвестно. И вот однажды приходит на нашу улицу милиция. Пустили овчарку по следу. Собаку ведь не обманешь – у нее нюх! И привела овчарка к дому этой самой врачихи. Полезли милиционеры к ней в шкаф, смотрят, а там – на тебе: в шкафу подвешена за ноги девочка без головы, а кровь стекает в большую миску. И тогда майор эту врачиху спрашивает: «Зачем вам это?» А та и говорит: «Я кровь пила, хотела омолодиться, чтоб мужиков приманивать». Видишь, что делала, сучка?
– Ну, не все ж такие, – возразила сноха. – Есть ведь и хорошие…
– Ты, Зиночка, ничего на моем туалетном столике не тронь. Хорошо? – перевела разговор свекровь. – Стронешь – потом такое случится, что все пожалеют.
– Ну что ты, Тамара Васильевна, что ты, – отвечала Зина, нервно хихикая. – Как же можно? Ты ж мне как мать.
Было в Тамаре Васильевне что-то от средневековой святой. Сусальная напускная кротость уживалась в ней с яростью пророческих экстазов. А ее ночные бдения наводили соседей на самые пугающие подозрения.
Иногда глубоко за полночь, когда обычный человек после плотного ужина лежит себе в кровати, бабка выходила в общий коридор в подъезде и начинала подметать. Вставала она часа этак в три, когда уж точно все спали, и выходила с метелкой в белой до пола ночнушке. Бывало, этот неприятный ритмичный шелест будил соседей по лестничной площадке, но выйти и посмотреть, что происходит, никто не решался. Остерегались – мало ли что там.
Зина, конечно, знала, что в доме свекровь побаиваются, а ее квартиру называют не иначе как дурной. И неспроста боялись, это точно.
А если бы кто, кроме снохи Зины, вошел в бабкину спальню, то, возможно, подумал бы, что тут не Тамара Васильевна живет, а кто-то из потустороннего мира.
В этой спальне вот уже многие годы на стенах висели овальные фотографии, отодранные с могильных плит местного кладбища. Почерневшая стена с этими портретами казалась чем-то вроде ритуального зала колумбария.
Первым в бабкиной галерее появился портрет тети Вали Лидовской. На ее могилу Тамара Васильевна ходила частенько. Часами могла говорить с покойницей даже в буранную зимнюю погоду.
Порой, как только спускалась ночь, Тамару Васильевну манило на окраину. Здесь, у крестов и могильных плит, она встречала луну и слушала вой кладбищенских кобелей.
Ходила она туда тайком, в особые ночи, когда месяц зубастым топориком нависал над городком. Брала с собой большую заточенную ложку, чтобы отковыривать керамические трофеи, те, что потом трепетно заворачивала в обрывки байковой рубахи с веселым огуречным рисунком.
В ее коллекции могильных фото были самые странные типы. Многих она еще помнила живьем. Все это были жильцы ее дома. Трудно понять, зачем была ей вся эта мертвечина. Но, может, она собирала их без всякого прока? Она ощущала тягу к покойникам, а с ними и к прошлому, потонувшему вместе с их запечатленными на металлокерамике одутловатыми клоунскими лицами, раскрашенными щедрыми ретушерами.
Вот живший когда-то на первом этаже со своей женой Павлик Ямников. Был он шофером и на своем грузовике всю область изъездил, и даже добирался до реки Иртыш.
Помнится, летом, на выходные, любил с мужиками выпить портвейна. Прямо под окнами за доминошным столом собирались.
А вначале застолья приходили усталые, хмурые. Все маляры, штукатуры. И он, Павлик, с ними. Гонцом посылали Витьку со второго этажа – маленького и вороватого на мелочь мужичонку. Он расторопно приносил им и бутыль «Агдама», и в носовом платке сухой лед, купленный у мороженщицы.
Вот тогда-то вставали на дощатый стол граненые стопки, и в них наливали густое маслянистое пойло. И только потом, как особый шик, осторожно клали в портвейн кусочки сухого льда.
Напиток пузырился, угрожающе бурлил, над поверхностью вставали густые клубы белого дымка.
И вдруг, как по команде, мужики садились за стол и, сдувая целые облака со своих порций, глотали самодельную амброзию. Потом обсуждали царей и попов, климат и жизнь – и все, что в ней может быть.