И, наконец, в этот пастельный, негромкий мир вернулась ты.
Теперь я с нетерпением щелкаю кнопки на телевизионном пульте, в ожидании новостей: журналисты, как и прежде, охотятся за тобой, но меня это только радует.
Потом мне предложили работу.
Должность оказалась более чем скромной, но я несказанно обрадовался уже самой возможности, и — представь себе! Впрочем, тебе, наверное, трудно будет это представить! — впервые за много лет снова ощутил тот восхитительный кураж, который охватывал меня прежде перед началом интересного дела.
Тогда думалось, это потому, что вершу судьбы миллионов.
Теперь понимаю, как был не прав!
И вот, проснувшись как-то раз, я вдруг почувствовал себя настолько сильным, что смог, наконец, сформулировать то, что пишу сейчас.
Сначала очень осторожно.
Мысленно.
С трудом подбирая слова.
Надо сказать, подбирались они довольно долго.
Потом нелегко и непросто складывались в предложения.
Словом, письмо это рождалось в муках, но сейчас, завершая его, я снова испытываю то странное, счастливое и радостное волнение, которое беспричинно вроде бы охватило меня в день первой нашей встречи.
«С чего бы это?» — удивился я тогда, не понимая, что, отворив знакомую до отвращения дверь собственной приемной, вдруг оказалась на пороге не то, что нового этапа в жизни, но просто — новой жизни своей.
Теперь — понимаю.
И счастлив уже только от этого, хотя прекрасно отдаю себе отчет в том, что рассчитывать на взаимность не вправе.
И все же пишу: хочу, ищу встречи с тобой.
Мечтаю о ней.
Люблю.
Георгий.
P. S. Звонками одолевать тебя не стану.
По себе знаю, как раздражают навязчивые собеседники.
Об одном прошу, если, разумеется, дочитала письмо до конца, найди меня сама.
Теперь это совсем не проблема.
Г.»
Женщина, которой было адресовано это письмо, была еще довольно молода и хороша собой.
Тонкими были черты ее лица, хрупкой фигура.
Изумрудная, мерцающая зелень глаз покоряла многих, а те, кто остался непокорен, просто удивлялся тому, какие щедрые дары иногда рассыпает мать— природа, и долго помнил о них, рассказывая другим, при случае.
Все это, впрочем, нисколько помешало ей, завоевать прочную и весьма устойчивую репутацию железной леди, умеющей не только виртуозно держать удар, но и мастерски наносить ответный.
При том утверждали, что ни жалости, ни страха она не знает, и приводили тому очень убедительные примеры.
Теперь она плакала, закрыв лицо узкими ладонями.
Слезы, срываясь, с точеных скул, падали на стол.
Год назад — всего только год назад! — это странное, волнующее письмо, крик души, которая прежде — казалось ей — могла только смеяться, обидно и зло, вознесло бы ее к вершинам счастья.
Год назад она бы уже неслась на крыльях, мчалась, обгоняя время….
Вполне возможно, что она даже не дочитала бы письмо до конца, рванувшись на поиски того, кто так трогательно просил об этом.
Сегодня это было невозможно в принципе.
Человек, написавший письмо, вот уже год, как пребывал в ином мире.
Старик. Год 1939
Кабинет в знаменитом здании на Лубянке оказался неожиданно маленьким и даже уютным.
Зеленое сукно на столе, лампа под зеленым абажуром, остро отточенные карандаши в небольшой вазочке граненого, темно — синего стекла.
Потрет вождя на белой стене.
Деревянные панели темного дерева.
Широкая ковровая дорожка под ногами, красная, отороченная зеленым.
Люстра погашена, и мягкий свет настольной лампы скрашивает казенщину.
Даже сочетание красного с зеленым не режет глаз.
Хозяин — подстать кабинету.
Интеллигент, с тонкими аристократическими пальцами, вкрадчивым баритоном, и приятной, слегка ироничной манерой объясняться.
Гладко выбрит, лицо худощавое.
Одет, по тогдашней моде, во френч, полу — военного образца, без погон.
Глаза скрываются за стеклами очков в круглой металлической оправе.
Неторопливо, по-домашнему прихлебывает он чай из граненого стакана в мельхиоровом подстаканнике. Изредка напоминает о том же посетителю, дескать, стынет чай, вы пейте, не стесняйтесь!
Льву Модестовичу, однако, не до чая.
— Вам ведь известно, наверное, что в моей семье все — потомственные врачи. Психиатры. Я не мыслю себе другой карьеры. И никогда не мыслил.
— Ну, разумеется. Нисколько в этом не сомневаюсь. Вы работали над медицинской проблемой, но неожиданно…. Неожиданно, Лев Модестович…. Вы волнуетесь сейчас, не знаю, правда, отчего бы это. И от волнения позабыли важную деталь. Так вот, совершенно неожиданно, выяснилось, что вышли далеко за ее рамки. Разве я не прав?
— Да-да, это возможно. Теперь я понимаю, что такое возможно. Но, поверьте мне, ни о чем таком я не думал, и уж тем более ни с кем это не обсуждал…
— А вот это, напрасно Лев Модестович. Я ведь и не спрашивал вас о том, с кем вы это обсуждали.
— Я не обсуждал, честное слово!
— Хорошо, не обсуждали. Или обсуждали. Что вы право, рапортуете, как пионер. Меня это не интересует. А вы, судя по всему, наслушались глупой болтовни, будто мы здесь, только и заняты тем, что заставляем людей доносить друг на друга.
— Но ведь….
— Что — ведь? Ведь доносят? Верно, доносят. И скажу вам откровенно иногда мы действительно, прилагаем некоторые усилия, чтобы получить признания. У тех, кто до сих пор еще в слепой ненависти своей или по глупости воюет с советской властью. Идет борьба. Нам наносят удар. Что же прикажете, щеки подставлять? Однако, касательно доносов. Можете поверить мне на слово, Лев Модестович. Впрочем, можете и не верить. Но большинство из тех, кто рассказывает о том, как мы здесь под пытками заставляем писать доносы, доносят сами. И, совершенно, замечу, добровольно. Вам будет сложно представить, как много сообщают нам граждане, так сказать,…. друг о друге…. И с каким усердием! Так что — оставим это. Вы не совершили ничего предосудительного. Вот, собственно, что я пытаюсь втолковать, на протяжении часа, чудак вы человек! Ни — че — го! И прекратите, наконец, оправдываться. Запомните, нигде в мире, вы не найдете такого трепетного отношения к ученым, как в нашей стране. Вам не оправдываться, вам сейчас требовать от меня нужно.