Скалы в дренажных трубках и склоны, обтянутые сеткой, — как нигде, здесь уважают права материи. И тяжелая, неблагодарная, едва переносимая там — здесь она работает, пашет, как ухоженный тучный вол. В силу чего нарушены законы энтропии, почему материя здесь не распадается до тех мельчайших частиц, что зовутся у нас пылью, — загадка. Не иначе, что земля здесь, как и ты, поддалась человеческому шантажу и пытается быть лучше себя самой.
Пупок развяжется!
Можно поставить на санацию всю Восточную Германию, в короткий срок перевести телефоны-автоматы на карточки, чтоб мы и третий мир не ломали их больше в поисках денег, можно платить миллиарды марок людям и странам, пожелавшим быть лучше самих себя, рассевая споры труда окрест вплоть до самых Дарданелл и Азии, — нов один прекрасный день лопнут от неслыханного мороза или вспучатся от невиданной жары все бесстыковые рельсы Швейцарии, от снега на севере остановятся хваленые гамбургские автобусы, будто гуси на льду, когда ты будешь опаздывать на прием, — и ты развеселишься тогда некстати: «Что, немцы? Снег, блин! Снежок, гололедица. Так-то вот, — природное явление, снег на голову, black ice. То-то же». Завалы мусора останутся на площадях и улицах немецких городов на следующий день после карнавала, и ветер будет шевелить их и гнать вдоль улиц в сторону неторопливо копошащихся мусорных бригад, крутя обрывки бумаг, пытаясь поднять несуществующую пыль, — может, потому еще тебе так понравился Дюссельдорф, растрепанный, виновато улыбающийся, махнувший на беспорядок рукой, — отсыпающийся, дико красивый!
Во всех музеях — Св. Варфоломей, излюбленный сюжет немецкого Средневековья: внизу сидит подмастерье, мочит и точит ножи, держа один в зубах, и подает их зверского вида катам, рожи которых сведены жуткими гримасами, — в четыре руки они снимают со святого шкуру, тянут ее и развешивают, как полотенца. На лице святого застыло выражение блаженства, будто это не казнь, а турецкая баня.
И это не выдумки. Иногда кажется, что здесь действительно лет пятьсот драли шкуры, чтоб не ходили потом на красный свет, — а как иначе этого можно достичь? И действительно не ходят. Ходят только в Западном Берлине в районе Кудама, — Курфюрстендамма, — где слышится чужая речь, где уже целые русские улицы, где снует с утра до позднего вечера полмира и где какой-то из немцев, не удержавшись, раз да и последует заразительному примеру нетерпеливого приезжего или новожила.
В Швейцарии, после того как мы их «поставили» своими железными рублями на полмиллиарда франков (глупые швейцарские автоматы, дающие сдачу, никогда не видевшие русского рубля, принимали его за пятифранковую монету), — в Швейцарии хотят провести закон, запрещающий русским скупать цюрихские банки, как это было уже сделано однажды в отношении африканских царьков в эпоху деколонизации.
Трудно сказать, как и почему здесь все работает. Может, все дело в повязывании не только материи, но и людей с младых ногтей тонкими связями, системой поощрения, подкупа? — нигде не видел ты такой воспитанной молодежи. Да через полчаса кельнского карнавала «розенмоннтага» у нас уже бы потекли реки крови в сопливых берегах. Пусть говорят, что веселятся они тяжело, по приказу, — как умеют. Зато поезда ходят через каждый час, да еще по минутам, как и автобусы, трамваи и все прочее. Видать, за все надо платить. По достижении какого-то возраста немцы, особенно женщины, не любят карнавала, но исправно надевают клоунские носы, рисуют на щеке цветочек. В Швейцарии тебя никто не предупредил о начале «розенмоннтага», и когда, на подъезде к Кельну, женщина, которой ты помог закинуть на багажную полку тяжеленный чемодан, отлучилась и минут десять спустя на ее место вернулся крокодил с размалеванной пастью, ты смущенно подумал — ну мало ли чего? может, хочет кого-то разыграть, какого-нибудь престарелого партнера со стародевичьими замашками, встречающего ее на перроне; может, едет на вернисаж, какую-нибудь артистическую тусовку, — а может, и «крыша», кто ее знает? — думал ты, поглядывая искоса на свою случайную попутчицу. И только в клубящемся вестибюле кельнского вокзала, где двухметровые гренадеры вышагивали в обнимку с Носферату, размахивая банками пива, где перекрикивались с герольдами и рыцарями турки в фесках, спешили куда-то взлохмаченные девки в чулках на резинках, прошел старичок в котелке размером с кофейную чашечку, — ты понял тогда, что попал на чужой праздник и что постный вид твой неуместен и неприличен, — слава богу еще, что по протоколу, поскольку путешествие твое носило сугубо частный характер, от тебя не требовалось галстука — эти они просто обрезали ножницами, и удачливые охотники за трофеями, сжимая их в кулаке, встряхивали ими, будто пучком скальпов.
Орала музыка, под стеной Кёльнского собора вертелось чертово колесо, грохотали тележки аттракционов, группки ряженых таскали за собой на повозках бочонки пива, в узких улочках и кнайпах было не протолкнуться. Ты скрылся в стенах собора — Dom´a, и он поразил тебя своей грандиозной пустотой, холодом запустения, какой-то внутренней незаконченностью, растянувшейся на полтысячелетия. Стены собора гасили крики захваченного города. Сакрум можно было обойти по кругу, как эстраду. Два возмущенных пожилых клирика гоняли по храму, как курочек, молоденьких девчонок в белых чиччолиновских чулках с оборочками, подгоняя их к двери, — один из них размахивал железной кассой на перевязи для сбора пожертвований. В пазухах колоссальных готических сводов скапливалась и застаивалась, будто вздох под ребрами, не нарушаемая веками тишина. Лился тусклый, нечистый свет, горели свечи. Из-за закрытых главных входных ворот слышался гогот, нестройное журчание, по каменному полу внутрь храма пробирались потоки мочи.
Вот он, редуцированный отголосок того наводнения. Когда Рейн поднялся на десять метров, — а он может, это могучая, собирающая воды с Альп и Гарца река с неистовым течением, будто двадцать слившихся в одно русло Черных Черемошей, — и в Кельне уже плавали на лодках, а в Бонне начинали выносить бумаги из бундестага, ты узнал тогда, нечаянно, еще дома, что Штокгаузен жив, и живет в Кельне, и раскатал губу — вот чего хотелось бы на самом деле: концерта Штокгаузена в твой приезд в залитом наводнением Кёльнском соборе, где публика в вечерних туалетах чинно сидит в рядах, по грудь в воде, на привинченных к полу деревянных скамьях, — такой музыки!
Реальность — к счастью, может быть, — имеет свои права.
После переполненных церквей восточных стран — уже Польши! — пустота этих храмов даже нецерковного человека поражает. Действительно, видимо, за все надо платить. Слишком много когда-то рисовали их предки особу с косой и до упаду с ней натанцевались, чтоб потомки не захотели видеть ее и слышать о ней вообще. Та новая башня с ультрамариновыми стеклами в центре Западного Берлина, где со сцены, под стилизованным крестообразным амулетом на голой стене, читает проповедь… женщина в строгом костюме, а в последнем ряду жмется с десяток прохожих с Кудама. Или те, совсем уж пустые церкви Северной Швейцарии, Рура, где органист продолжает играть, когда и ты, единственный случайный посетитель, покидаешь их, аккуратно прикрывая за собой дверь. Не для тебя он играет — для Бога.
Не смей, не смей никого судить!