Будто в шахматах: кельнская, франкфуртская, эрфуртская защита. Кто бил когда-то на родине гусей веслом, здесь выдергивает за шею лебедей из Цюрихского озера, — твой друг, надувший, словно резиновую камеру, свой английский язык и весело, как хэлловин, катящий его по жизни, давя всех встречных и поперечных:
— Ну почему я должен учить здесь немецкий язык, ходить на курсы? Меня и так все понимают. Они же сами не разговаривают по-немецки. Это абсурд — учить немецкий в Швейцарии, где все говорят на диалекте. А у меня калифорнийский акцент, — меня здесь все понимают.
Правду говоря, и немцы и англичане охотнее готовы простить тебе твой буквальный почти «английский», чем напрягаться, пытаясь совладать с его богато интонированным «калифорнийским». Было и остается несколько звуков в английском, которые тебе всегда почему-то было стыдно произнести. Интересно, однако, было бы побывать в той веселой стране, где все разговаривают с «калифорнийским акцентом».
Твой друг сейчас меньше похож на Пушкина, скорее — на бесшабашного прикалывающегося негра, серьезного ровно настолько, чтобы не покатиться от хохота на роликах по тротуару,
а то — на немолодого еврея,
а то — на отдувающуюся голову Борея со старинных географических карт.
11. Удвоение реальности
Говорят, кодаковские отпечатки со временем обесцвечиваются, сползают с бумаги и исчезают совсем, — неужели одновременно с генерацией, внутри которой были отсняты?
Что-то в этом есть. Бегают, бегают, переводят бумагу, сердятся — потом начинают выглядывать из окон и однажды перестают.
Один есть недостаток в странах, где все работает как часы: в них имеется тенденция к тому, чтобы ничего не происходило. Молодым швейцарцам иногда выть хочется от своего оазиса усиленного режима. Конечно же происходит. Точнее, случается. Но и случайности поставлены на учет. Слишком дорогую цену приходилось платить здесь каждый раз за спонтанность. Место драме находится всегда. В опрятном старении, в частности. Раньше в сказках прогоняли зверье, заводили в лес детей, теперь бросают в перелесках старые автомобили. Что-то иногда взрывается, но чаще просто закрывается завод на десятки тысяч рабочих мест, как сейчас в Руре. Тихо на берегу Рура. Ледяные подвески, как длинногорлые колбочки, свисают с прибрежной травы, едва не касаясь воды. Течение стремительное. Самое громкое — взлет лебедя. Сразу видно, каких древних он кровей и откуда досталась ему такая длинная змеиная шея, когда он начинает бежать по воде стометровку, оглушительно хлопая крыльями, словно скрипучими двустворчатыми дверями, силясь оторвать свое непослушное грузное тело от серой, несущейся под ним поверхности воды. Тише, тише. Нарушение тишины карается штрафом, если донесут.
Лучшие в мире антифоны — или, по-русски, беруши — швейцарские. Они действительно великолепны. В голубом пистоне — две желтые пули «дум-дум» двенадцатого калибра. Они упруги, эластичны, вечны, их можно стирать. Если вы их купили, вам уже будет что оставить в наследство.
Есть, однако, вещи, которые превосходят ресурсы понимания западного человека, — скажем, открываешь водопроводный кран, а из него не вытекает ни капли воды, — сюрреализм какой-то.
В разгар «перестройки» во Львов приехала съемочная группа английского телевидения — снимать раскопки энкавэдэшных могил. Детские черепа с пулевыми отверстиями в затылке привели к нервному срыву оператора группы. Он плакал, забросил камеру, ушел куда-то в город, пил, — нашли его только на следующий день. После беседы он вернулся к работе. Была отснята большая часть материала, когда режиссер, рослый спортивный янки, живущий в Британии, по повадкам кадровый офицер ЦРУ, решил однажды заскочить по пути на съемки на чашку кофе в одну из городских кофеен. Стояло солнечное утро, двери кофейни были распахнуты настежь, внутри — прохладно и пусто. У кофеварки стояла продавщица и молотком методично отбивала ручки у кофейных чашечек, которые ей одну за другой подавала уборщица. Чашки с отбитыми ручками аккуратно ставились на поднос. Режиссер остолбенел.
— Что они делают?? — задал он идиотский вопрос своей ассистентке.
Когда наконец до него дошло, тренированные его, крученые, как веревки, нервы вдруг неожиданно сдали.
— Так, — сказал он, заговаривая с собой и направляясь к двери, забыв про всякий кофе, — все. Довольно! Сегодня последний день съемок. Завтра вся группа улетает в Лондон. Монтировать, переводить, озвучивать — все там. Там же доснимем, если потребуется. Довольно всего этого!..
Когда путешествуешь так долго, заговаривающаяся реальность начинает повторяться. Вначале смотришь на это с недоумением: как? эту же картину ты видел в другом городе?! и это литье Домье тоже!.. — затем входишь в азарт и ждешь с нетерпением следующей поклевки, смакуешь повторы, — как с антропософским «следом», всплывшим вдруг в бог весть каком городишке Рурской области и пошедшим водить кругами; или когда в берлинском Naturkunde, обернувшись, понимаешь, чьи это кости как кости вавельского дракона повесили на цепях поляки на стене своего гордого Вавеля; или когда в базельском Zoo перегнувшийся через ограду жираф, почти дотянувшись до твоей головы, показывает полуметровый серо-лиловый язык, переадресовывая его тебе от «Пылающего жирафа» Дали, до которого в то утро ты так и не добрался в закрывшихся на переэкспозицию залах Кунстмузеума; пока не начинаются как бы «случайные встречи» в узких улочках, сбегающих к Рейну, людей, давно знающих друг друга по отдельности, но в «той» жизни — всех вместе никогда не встречавшихся; и пока, наконец, эти дубли и намеки, эта множащаяся, уже начинающая вибрировать и крошиться реальность не бросит тебя окончательно в холодный пот.
Транснациональный экспресс Порта — Богемика, будто почуяв послабление твоего катящегося к завершению сюжета, еще по пути в Берлин начнет опаздывать на час — и скатерть-самобранка будет стремительно сворачиваться по ходу движения поезда: вокзал Лихтенберг — облупленный Дрезден — последние международные телефоны-автоматы — приграничная горная речка — запустение Западной Чехии, уже не отличимой по виду от советских полустанков, — те же двадцать долларов, наконец, в Праге на такси, чтоб успеть перескочить с вокзала на вокзал, заехав еще в Гамбургское ж.-д. бюро за резервацией места и загрузившись пивом (уже кисловатым!), и, садясь в чешский спальный вагон, вдруг услышать: «Привет! Не узнаешь меня?.. Слышал неделю назад твой очерк по радио о самоубийце. Ну, виноват, не виноват… — занимаюсь сейчас бизнесом. Стихов больше не пишу. Как Рембо. Третий год живу в Праге».
И пока материализовавшийся анонимный персонаж будет подсаживать твои сумки в тамбур, ты увидишь вдруг проступившую сквозь курчавую бороду глумливую, треугольную, извиняющуюся улыбку… сатира из берлинского музея! — мраморного, сидящего в обнимку с нимфой, — нет, действительно довольно!
Ты и так слишком много здесь всего повстречал, такого, чего и не ожидал. От самого себя в том числе.
Самым отдаленным из отголосков был дошедший через шестнадцать лет последний толчок карпатского землетрясения, тряхнувший тобой в Швейцарии. О нем рассказал тебе немецкий критик, репатриант из Румынии.