…В тот день ты вернулся домой как обычно в то время и прилег почитать на тахту. Минут пять спустя тахта как-то странно ожила, но ты не обращал на это внимания, подумав, что таки сегодня слегка перебрал, — пока не начала раскачиваться люстра. Открылась дверь, и в комнату вошла теща в халате и с повязкой на лбу — повязку эту она носила десятилетиями. Она дико посмотрела на тебя — в это время ты пытался взглядом остановить люстру — и спросила тебя что-то незначащее значительным тоном. Ты ответил: «Нет», — и только когда дверь закрылась за ней, ты понял, что теща опасается, не без оснований, не поехала ли у нее крыша, — и, уже довольно улыбаясь, как идиот, вспомнил, что в таких случаях обычно надо становиться в дверной проем или залезать на подоконник.
С той стороны Карпат, со стороны эпицентра, все выглядело иначе. В тот день группа, как говорят, невероятно одаренных, молодых румынских поэтов решила отметить какое-то событие. Это могло быть замечательное, ни на какой карте и ни в каких программах новостей не отмеченное событие, — они собрались для этого все на одной квартире. Тебе приходилось уже задумываться, когда вскоре все начало расползаться, — а не была ли сама дружба, этот самый замечательный цветок минувшей эпохи, просто специфической формой выживания при социализме?..
В тот день в Бухаресте под обломками землетрясения погибла целая генерация румынской поэзии.
12. Вспять
И вот прощальный взгляд на Германию — перед самой гениальной картой, которую ты когда-либо только видел, — в витрине книжного магазина, — будто снятой аэрофотосъемкой из стратосферы.
Земля загибается к Северному полюсу, в месте скругления от ее поверхности отрываются расчесанные арктическими ветрами перистые облака, в тумане и дымке проступает южный берег Скандинавского полуострова, внизу виднеются Альпы с шапками ледников и глубокими тенями ущелий. Синеют лужицы озер, сбегают с гор и сливаются реки, выделяются пятна агломераций с натянутыми между ними нитями дорог, леса зеленеют, будто мох, ясный день, в углу видны Базель и Цюрих, Цюрихское озеро, — кажется, если взять лупу посильнее или микроскоп, то увидишь, как побегут поезда, баржи поплывут против течения рек, зашевелится кашица на автобанах, — но ни микроскопа, ни лупы не было под рукой.
И с трудом отлепившись от карты, уже отойдя от витрины, ты вспомнишь, может некстати, другую — уже не карту, а маленькую черно-белую поразившую тебя фотографию в толстенном иллюстрированном томе биографии Гитлера из библиотеки миллиардера. Ничего особенного: снятая с какого-то пригорка, с высоты птичьего полета, колонна вермахта, уходящая на восток по пыльной дороге, тянущейся среди пустынных полей. Вдали темнеет лес или роща. Солнечный ясный день. Но клубится на горизонте во всю высоту фотографии огромное небо, вертикальной стеной громоздятся тревожно и грозно подсвеченные солнцем кучевые облака, оставляя между небом и землей узкую щель высотой в рост человека.
Это во времена Македонского — и Альтдорфера, может, — люди еще обращали внимание на знамения.
Растянувшиеся батальоны узкой цепочкой уходили по направлению к сердцу Азии, втягиваясь в узкую щель между горизонтом и небом, чтобы в чем-то неведомом и страшном, скрытом до поры облачной грядой, неотвратимо засасывающем их и лишающем воли их командиров, исчезнуть навсегда без следа.
Все зверье Германии выйдет проводить твой стремительно уносящий тебя вспять и все более запаздывающий, выбивающийся из графика, пустеющий с каждой станцией международный экспресс. Прилетят опять утки с Эльбы, рыжая лиса выйдет к железнодорожному полотну, пугливо будут жаться к краю леса косули, провожая взглядом состав, подпрыгивать будут то здесь, то там, будто карликовые кенгуру, русаки, проваливаясь с головой в снег.
Поезд пойдет листать страницы книжки в обратном направлении. Время начнет вычитаться, как нумерация страниц. Не будет резких границ, схлопываться станут и уноситься города, слизываться пейзажи, железная дорога следом будет спешно разбираться, — шпалы, рельсы, столбы — складываться в заранее приготовленные ящики. Грязнее и беднее станет еще где-то между платформами Берлина, а дальше сползание станет уже неощутимо, неуловимо, неостановимо. Путь проляжет как хорошо намыленная веревка. Будет весело. Исчезнут дегенеративные граффити с дебаркадеров, сделанные будто одной рукой, — коренастые, перепоясанные буквы, сцепившиеся, как борцы; бог весть что они тебе внушали и чего от тебя добивались. Да была ли эта Германия?? Вот разве что сумки — башмаки, книги, сухой паек. Но сколько страны можно увезти в сумках?
…И вот уже чешский поезд с открученными, снятыми кранами в туалетах. Проводник, извиняясь: «Вы знаете, люди такие, что воду не закрывают…» Какой-то целый народец, в тренировочных костюмах поголовно, бегающий за водкой и кипятком. И покрывшая все это наконец тусклая дождливая ночь. Карликовые страны, таможня на таможне. Стоянки часами. Рельсовые стыки начали стучать от самой границы, вагоны дергаться и раскачиваться на ходу. Последнее, впрочем, неплохо, в некоторых случаях — даже хорошо.
* * *
Проснуться в Чопе. Какой филолог от бога дал такое название этому пункту, расположив его в месте стыка!., чего с чем? Части не стыкуются. Есть такие приграничные станции — все в них упирается — Чоп, — но значительны они, и помнят о них ровно столько, сколько в них пребывают. И все же, когда на перроне вокзала в Чопе ты увидел укрепленные на кронштейне круглые часы без стрелок и, взглянув на свои электромеханические швейцарские на столике, увидел, что и они остановились, то громко сказал, ни к кому не обращаясь в гулком пустом купе, отделяя каждое слово: «………! Да сколько же можно, — я же не полный идиот!.. Да за кого вы меня принимаете?!»
Не принявшие этого на свой счет, неопределенные, не совсем понятные «вы» выразительно молчали.
К пространству понемногу возвращалась растерянная было им монументальность, его великолепное презрение к времени.
Поезд оттащили на запасные пути, где толпились на рельсах до горизонта широкие родимые оси вагонных колес. Состав расцепили и, подняв на высоту мощными домкратами, прогнали из-под него ломами стаю чужеземных колес на узких осях. Расцепленный состав повис на высоте двух-трех метров над землей, будто на полотнах «атомистического Дали», никем еще не написанных. Сделав несколько снимков и вскарабкавшись, как в отлетающий дирижабль, в свой отлетающий вагон, ты и заснул в своем купе в этом парящем состоянии, под едва доносящийся аккомпанемент неоскорбительного мадьярского мата чабанов в спецовках, загонявших под вагоны отару новых, более рослых колес.
Чтобы в следующий раз проснуться теперь уже в родных горах. Боже, какое это незаслуженное счастье! Под прямым углом к восставшему, поворачивающемуся за окном склону, столь вертикальному, что сосны кажутся уже как бы нарисованными на нем. Зимой горные речки становятся еще прозрачнее. Потоки на дне ущелий исчезают подо льдом и снегом и вновь подмывают проталины, переливаясь в них своим упругим стремительным телом, будто скрывающийся в облаках дракон, когда громоздкий поезд гремит всем своим составом по мосту, сложенному еще при Франце-Иосифе. Жалко, что не довелось заглянуть в альпийские ущелья. Один раз, когда сумасшедший закат, не уступающий твоим карпатским, повис над Баварией, где-то между Мюнхеном и Ульмом, из вагонного окна ты увидел, как поднялись в нескольких десятках километров абсолютно отвесно заснеженные Альпы, будто земля раздвинулась, не желая быть пораненной их пиками, и, помаячив, выхваченные закатом, минут пять на горизонте, исчезли в вечерней сизой дымке.