Один раз мне стало стыдно до горящих ушей. Мюнхенско-венский телеканал «драй-SAT» показывал свежий двухчасовой фильм о петербургском художественном подполье (?!) — не всегда бездарные, но всегда дремучие маргиналы на столь же ломаном, как мой, «английском языке» говорили исключительно о деньгах (а именно — об их отсутствии), а поскольку сразу и за так денег не давали, то еще немножко о русской самобытности и петербургской мифологии. Видно было, как они уязвлены нынешней жизнью, поколебавшей их самомнение. Им вторили на столь же бедном, но беглом английском прохиндеи. Под конец съемочная группа накрыла для всех обильный стол с выпивкой и угощением и дотошно, длинными планами снимала, как герои фильма теряют человеческий облик (документалистам-то не было стыдно?): кто старался быть милым, растолковывая немцам бородатые анекдоты, кто куражился, но участвовала вся тусовка — халява, сэр! На нас это действует неотразимей, чем водка на чукчей. Водка — всего лишь алкоголь. Халява — наркотик.
Правду сказать, без наркотиков люди не живут и не от хорошей жизни к ним прибегают. Немецкое телевидение и прежде не блистало, но стремительность его мутации за те пять лет, что я его не смотрел, произвела на меня сильное впечатление. Россияне нарекают на антиинтеллектуализм своего телевидения — да мы аутсайдеры! Львиная доля каналов и передач — самая непритязательная развлекаловка, лидирует ксенофобский юмор, и царствует надо всем разливанное море ток-шоу, создающих эрзац и иллюзию общения для человеческих устриц. То есть ТВ окончательно превратилось во что-то совершенно отличное от того, чем пыталось казаться ранее (на Пасху, например, если бы не папская месса в Риме, о Христе и христианском празднике не упоминалось бы вовсе!). Многие представители культурного слоя, поскольку ТВ даже в минимальной степени не адресовано больше им, ответили ему взаимностью. Телевизор в их квартирах изредка включается только для видео, новостных или спортивных программ и передач о культурных событиях по одному-двум если не качественным, то репрезентативным каналам (вышеупомянутому «3-SAT» и кабельному «Arte»), служащим своеобразными резервациями для интеллектуалов в телеэфире.
Хотя мои излюбленные передачи уцелели в скромной нише как раз на массовых каналах: телекамера крепится неподвижно на автомобиле или поезде — и ты «едешь» в режиме реального времени, и совсем необязательно по каким-то особо интересным или живописным местам. Еще лучше — устанавливается на треноге на берегу моря или океана: набегают волны, прилетают чайки, солнце прячется за тучу. Гениальное кино! Спишь потом, как ребенок. Я и сам пытался снимать так, насколько это позволяла мне простенькая, одолженная для поездки видеокамера.
Не то камеры телеоператоров, снимающих невероятно профессиональные и чудовищно красивые видовые или природные фильмы в разных местах планеты. Но когда все так красиво, фильм неизбежно скатывается к эстетике рекламного проспекта (чем, по существу, и является). Что хуже, искусность операторов, набивших руку на рекламе товаров, играет злую шутку с фильмами немецких режиссеров, когда даже в лентах корифеев драматические, трагические, батальные сцены начинают разить фальшью и оскорбляют что-то большее, чем вкус. Не приходится сомневаться, что искусство находится при смерти, и дизайн побеждает на всех направлениях — ежегодная Кёльнская художественная ярмарка тому ручательством.
Германоязычный мир готовился этой весной широко отметить 80-летие Макса Фриша — размах кампании меня поразил, у нас такого даже на 200-летие Пушкина не было. Целый месяц показывали экранизации по его произведениям и документальные фильмы, в которых писатель, как Толстой или Солженицын, каждый вечер подробно рассказывал, что он думает обо всем на свете, кроме литературы, — от Америки и Парижа 68-го года до кино, Швейцарии в целом, Цюриха в частности и той горной деревеньки в итальянской части Швейцарии, где он предпочитает жить и работать. Вероятно, объединенной Германии вдруг понадобилась авторитетная фигура наподобие Томаса Манна — некий общий знаменатель немецкоязычных культур, и более подходящей кандидатуры, чем швейцарец Фриш, было не сыскать. Не думаю, что это директива, скорее веление времени — что серьезнее и глубже.
Макс Фриш — писатель действительно крупный, через многое прошедший, драматичный, но не деструктивный. Когда он стучит безостановочно по клавишам пишмашинки, дымя неизменной трубкой, то напоминает фабрику, вырабатывающую ценности, какие ни за какие деньги не купишь. Однако покупают. Потому что все в этом мире имеет свою цену.
5. Игривые строчки
Я узнавал здесь не только запахи, но и города, их застройку. Отдельные дома и целые кварталы возводились по планам таких же итальянских второразрядных архитекторов, что работали в городах Галиции и Закарпатья: Цюрих походил на Львов, а Люцерн на Ужгород — те же примерно масштаб, рельеф. Только отяжелено было все здесь — немецким вкусом, там — избыточной барочностью. Цюрих в плане походит на штаны, разложенные сушиться на берегах Цюрихского озера, ширинкой которых является вытекающая из озера река Лиммат с застежками мостов.
Люцерн в десять раз меньше и потому похож не на штаны, а на шорты и знаменит роскошными задниками из заснеженных Пилата и Риги. Еще он славен своими деревянными крытыми мостами (давно уже копиями — давние сгнили или сгорели), но более всего меня взволновало сужение реки Рейс между ними, у мельничной запруды: могучая горная речка вздувается стекловидным бугром в месте слива и затем бежит, вспениваясь бурунами и толкаясь о каменный берег, посреди старинного города! И, конечно, поражают воображение в Саду глетчеров циклопические ступы с каменными шарами, выточенные в скале тающими ледниковыми водами, — безлюдные технологии безразличной природы. А в остальном — туристский городок (пиктограммы на улицах для иностранных пешеходов: берегите сумки и кошельки!) с богатой историей и достопримечательностями (сейчас еще и с лучшим, как уверяют, концертным залом в Европе), на который съезжаются посмотреть и откуда разъезжаются отдыхать на побережье и в горах вокруг Фирвальдштеттского озера. Несколько колесных пароходов постройки 1901 года являются гордостью люцернского пароходства и флагманами флотилии, им присвоены имена «лесных» кантонов. Где туризм, там и толпы. Уже в апреле наталкиваешься на них повсюду в выходные дни: автобусы со всех концов Западной Европы, экскурсоводы-пастухи и отары туристов.
Стоп! А где же тогда волки? И кто волки? Может, они скрываются под овечьими шкурами? Или прячутся, словно в узоре головоломки, как туристические фирмы, стригущие овец? Однако волки не стригут, а режут. Тогда, может, волки вообще временно отсутствуют? Они точно должны где-то быть, но до поры спрятаны. Как волк Фенрир, пообрывавший все цепи и до конца времен посаженный сидеть на сверхпрочную цепь, выкованную цвергами из шелеста кошачьих шагов, волос женской бороды, корней гор, рыбьего дыхания, птичьей слюны и медвежьих жил. Обещано, что в конце концов он порвет и эту, после чего проглотит солнце. Но пока вот оно — светит, греет, когда тучами не закрыто, танцует в такт со всем мирозданием. Первый часовщик, наверное, должен был быть перед тем звездочетом. Видал я в Люцерне деревянные часы, вырезанные пятьсот лет назад, ходят: маятник в одну сторону, глаза на циферблате в другую — вправо, влево, вправо, влево. Чей портрет? Не знаю.