– Знаешь, – сказал он. – Ты меня не выдавай. Маня почему-то не хочет, чтоб ты знала. Она беременная… Дела у них хреновые в смысле денег. Я боюсь, как бы она на аборт не пошла.
Как это выглядело со стороны? Сначала упала, рассыпалась рама картины, потом в ней, Ольге, сломалась поза, то есть все полетело к чертовой матери: рука пальцами в кармане, угол локтя, этот гонористый подбородок, который торчал вверх… Все это рухнуло вниз, таща за собой примкнувшие к подбородку скулы, надбровные дуги, пространство лба. «Головка ее склонилась на тонкой шее» – вот какая теперь была картина, а всего ничего – прошла минута.
Кулибин же размышлял: зло хороших денег в том, что оно вышибает у людей память о возможности жить на деньги обыкновенные.
– Жили же! – говорил Кулибин. – А тут у них такие претензии. Рожать в Лондоне. Ты рожала в Лондоне? Но какая-то Манькина одноклассница рожала именно там. Вот и наши туда же. Если не в Лондоне, то нигде. Понимаешь? Я – нет. Я говорю: да я сам у тебя приму дитя! По-чистому приму, я к тому времени выучу, как и что… Это в смысле избежания стафилококка. Опять же… Понимаешь, мать… Я лично считаю, что надо нам поменяться квартирами. У нашей дуры еще и этот заскок. Рожать в тесноту она не хочет. Пожалуй, тут я с ней согласен. Я как вспомню это великое перенаселение народов в коммуналках… Да ты сама жила… Давай ты им предложи обмен, как бы от себя… Маня тогда точно тебе признается и глупостей не наделает… А я бы эту квартирку отремонтировал им, лучше всякого европейского. Е-мое! Жизнь, считай, прошла, раз пошли внуки. Но вот штука! Не жалко жизни… Как-то даже радостно.
Кулибин Ольгу не видел. Он рассказывал всю эту историю газовой плитке или холодильнику, и хотя в его словах содержалось обращение к Ольге, она понимала, что ее участие в разговоре, в сущности, и не обязательно: все решено без нее, Кулибину доверена тайна, с ним как бы все обговорено, а она… Она просто мимо шла… Это состояние «вне игры» было сильнее главной новости. Ее, гордую женщину, не просто выпихнули из рамы-картины, не просто предлагают съехать и из квартиры, Кулибин – добрый человек! – почти нежно подталкивал ее к обрыву жизни и – сволочь такая! – предлагал радоваться завершению, так сказать, биологического цикла.
– Налей, – сказала она Кулибину, протягивая чашку.
– Чайник холодный, – ответил Кулибин.
– Коньяку, идиот! – закричала Ольга. – Господи! Коньяку!
Она выпила его залпом. Почему-то сразу отяжелели ноги.
Вторую порцию она налила себе сама. Кулибин ходил в туалет, и у нее загорелось в животе. В том самом месте, куда Гриша клал свою ладонь. Она потянулась к бутылке во второй раз (для Кулибина – в первый), но он убрал коньяк.
– Успокойся, – сказал он, – тебе больше не надо.
Ольга понимала: не надо. Выпитое не добралось до головы, оно разжигало ее снизу, и ей это было неприятно. Будь это всепоглощающее желание, куда ни шло. Мужчина – вот он, какой-никакой… В наличии. Но это не было желанием. Плоть горела без желания, а голова была бессильна мыслью.
– Ощущение дури и слабости, – рассказывала она мне потом. – Бесчувственный мешок сердца вполне прилично разгонял во мне кровь. И еще я думала, что никого не люблю достаточно сильно. И мне все – все равно. Можете перевозить меня куда хотите. Можете оставить. Ужас безразличия.
Кулибин принес коробку с лекарствами и стал в ней рыться.
– Скажи что, я отвечу где, – сказала Ольга.
– Нашел, – ответил Кулибин. – На, выпей. Успокойся.
Значит, он рылся не для себя, для нее. Лениво захотелось швырнуть таблетки в помойку, в лицо Кулибину, в форточку. Маленький дебош вполне годился бы к моменту. Но для этого как минимум надо было бы помахать руками. Сил же не было. Ольга выпила таблетки. Кулибин обнял ее и отвел в спальню. Она уткнулась в подушку, столкнув с места притаившийся в складке запах Гриши. «Жидовская твоя морда, – вяло думала Ольга. – Зачем отдал мальчика казакам? На флейте она у тебя играет, дура! А сыну дарят шашку… Ей не на флейте надо чирикать, ей надо стучать по барабану… Хотя какое мне дело? Пусть делают что хотят… Все! Мне по фигу!»
Кулибин укрыл ее стареньким детским заячьим пальтецом. Им они укрывали Маньку, когда та хворала. Девочка цеплялась пальчиками за ласковый мех и всегда хорошо засыпала.
Какая-то натянутая струна в Ольге не выдержала и тоненько, деликатно лопнула. Ольга почувствовала, как именно в это место устремилась боль и вышла через щель, оставленную струной.
…Ей снился неприятный сон. Она в Польше и не может продать утюги. Кругом полным-полно самобегающих вверх и вниз «Мулинексов» и прочей хрени, а ее замечательные утюги-танки, которые так бойко шли еще вчера, оттягивают ей руки, а ей хочется в уборную, и она присаживается на утюжные коробки и старается пописать между ними, но ей так неудобно, так неудобно…
Она проснулась. Кулибин спал крепко и тихо. Она даже тронула его рукой – теплый. Сходила куда надо, вернулась, сна ни в одном глазу. «Ну и пусть рожает, это нормально… Я порадуюсь. Помогу. Все путем, все как у людей».
Правильные мысли или, скажем, первые мысли… Но в том-то и дело, что тут же выпархивали и вторые, и третьи… Например, что ей делать с планом устройства собственной жизни, жизни без Кулибина, с поисками главного в ней, потому что то, что было, это как бы закончившийся репетиционный процесс. Только сейчас она готова к сольному концерту, сейчас она все знает и может, и Манька это поймет, она не приставит, не посмеет приставить ее к пеленкам… Хотя, Господи, какие пеленки? Теперь и понятия такого нет… Значит, и говорить не о чем… Но разве она сейчас думает о дочери? Она о том, что в план жизни надо внести коррективы. Вот рядом спит Кулибин, спит крепко, и ему вряд ли снятся утюги… Кто-то ей сказал, она тогда была еще молодая, что утюг во сне – грех на совести. Правда, речь шла о тех, старых утюгах, которые разогревали на огне и к которым имели прихватки. Ей же снились электрические, советские, тяжелые и ценные именно этим. Что есть грех в ее жизни? То, что она лежит сейчас в одной постели с Кулибиным, или то, что она хочет его из нее изгнать? Но как можно решиться сейчас все менять, когда Манька в положении? Тогда она точно возьмет и изгонит дитя. И у нее потом начнется непроходимость труб, это то, что у нее, у Ольги, случилось после родового воспаления. Но она отказалась лечиться, потому что благодаря непроходимости не беременела. Знакомая гинеколог сказала ей тогда, что она дождется, что все нелеченое на старости лет взбрыкивает. Слава Богу, у нее все в порядке, но ведь еще и не старость… Но почему-то тогда не страшно было за себя, а сейчас за Маньку страшно, не надо ей больных труб, чтоб она у меня была здоровенькая и крепенькая, она у меня одна, хотя, конечно, и я у себя одна, но я баба могучая, я еще той закалки, когда сначала было очень страшно, а потом привыкли, а потом уже не страшно ничего, потому что пугать уже и нечем… Сталин был… Чернобыль был… Чечня опять же… «Вы не пробовали их дустом?» Это такой анекдот детства. А нынешние выросли нежными. Деньги у них – доллары, родильный дом – Лондон, утюги – «Мулинекс», чайники – «Тефаль». Прокладок завели как грязи. И все с крылышками, с крылышками. Ангелы вы наши!