Но, видимо, Сэмэн и появился в ее жизни, чтоб портить слова и прикладывать к жизни глупую арифметику.
Потом приехал Кулибин. Ольга отругала его за кран и сквозняки, он удивился, что второй рабочий так и не был нанят, но спальня уже была сделана, в ней только оглушительно воняло краской, и Ольга подумала: «Сейчас он спросит, как я тут спала».
Но Кулибин ничего не спросил, а стал звонить Маньке, выспрашивал, какие у нее анализы, кричал, что надо повышать гемоглобин. Ольга была смущена и обескуражена такой степенью заботы. Она сама только спрашивала дочь: «Все нормально?» «Нормально», но чтоб узнавать цифры! Потом Кулибин сказал: всем из квартиры надо уйти, чтоб хорошо проветрилось, иначе «сдохнем, как тараканы». Стали собираться кто куда, а Кулибин возьми и скажи:
– Да! Совсем забыл. Такая история. Художник твой повесился.
– Какой художник? – не поняла Ольга.
– Тарасовский. А картины свои гениальные принес тебе. Сказал, что не знает твоего имени и отчества, чтоб составить завещание, поэтому наследство привез в детской коляске. Я посмотрел, по-моему, это халтура в чистом виде… Но прибежала его сестра, чтоб все забрать. Мы не отдали. Он же сам привез!
– Господи! Да отдайте! – закричала Ольга. – Я с ним всего ничего, раз поговорила и помогла отнести мольберт. Отдайте, и думать нечего.
– А если он гений? – спросил Кулибин.
– Тем более отдайте! – крикнула Ольга.
– Ну-ну, – сказал Кулибин. – Ну-ну… Твои дела.
– Какая свинья! Ты видишь, какая свинья? – Это она спрашивала меня, когда пришла в тот же день на время «проветривания».
«Свиньей» она называла Кулибина, сто раз передразнивая это его «ну-ну»…
Я же думала, что Кулибин уже обо всем этом забыл напрочь, а именно Ольга побежит искать «кого-нибудь умного», чтоб глазом посмотрел на картинки, что это ее «Отдайте!» абсолютно недозрелая эмоция, под ней сейчас барахтаются чувства сильные и страстные, и я противно так сказала, что да, конечно, надо отдать, кто она ему, но посоветовать родственникам оценить все, мало ли…
– Это уже их проблемы, – ответила Ольга. Я ей не поверила.
– Сама поеду и отдам.
Она позвонила домой, трубку взял украинец.
– Скажи мужу, что я поехала в Тарасовку.
Видимо, он ей что-то сказал. Она вытаращила на меня глаза.
– При чем тут ты?
– …
– В школе все рисовали…
– …
– Ну как хочешь… Встречаемся у расписания.
– Мой маляр – любитель искусств, – сказала она. – Хочет глянуть…
– Зачем же первому встречному? – спросила я.
– Знала бы ты…
Она рассказала, что жила с ним это время как старая жена со старым мужем… «Лет сорок вместе». И еще она мне сказала, что «любовь» теперь пишется «лябовь».
– Не знала? – сказала она. – Так знай.
«Дура, – подумала я, – какая она все-таки дура».
Но подумала и о том, что у слова есть энергетика разрушения. Тогда его лучше не употреблять, лучше совсем забыть.
Лябовь…
Лябо…
Ля…
Я тоже запомнила это слово навсегда. Потом даже решила, что ничего в нем страшного нет. В какой-нибудь русской губернии вполне могут так говорить. Вообразила себе деревню-брошенку. Так легко, радостно побежало по ней слово. Ах эта неприкосновенность, это целомудрие речи, уже порушенное, и иногда столь замечательно точно. Тут слышу: «Он такой цепур голдовый». Переспросила: «Это кто?» – «Ну этот, что пальцы веером!» – «А! Как вы сказали?» – «Цепур голдовый. Да понятно же, понятно!.. Золотая цепь на шее там или еще где». – «На дубе том…» – добавила я. – «Ну, это уже грубость… Люди могут обидеться».
Я уже ляблю лябовь… Из далекой, придуманной мною деревеньки мне беззубо улыбаются бабки. «Ишо не то говорим, милка, ишо не то…»
Слово заслонило факты жизни. А они были таковы, что Ольга ехала с Сэмэном в Тарасовку.
Он сказал ей, что душой млеет в подмосковном лесу. Что он в нем как в материнской утробе.
Тепло, нежно, влажно.
– Поэт ты наш, – засмеялась Ольга. – Я же про себя знаю другое. Я дитя бетона и асфальта. В лесу мне холодно, в степи мне жарко… Моря я боюсь… Горы меня подавляют… Мне нужна горячая вода с напором, теплый сортир, огонек газа в любую минуту. Телефон, телевизор…
Но Сэмэн ее не слушал, он смотрел в окно, а она только-только приготовилась сказать ему, что так же страстно, как лес, он любит грошики, но именно в лесу они как бы и без надобности. Ежики и елки – все бесплатные… Но смолчала. Как сказал этот щедрый на наследство Иван Дроздов? Мы не те, какие есть на самом деле. В нас во всех к чертовой матери перепутаны сущности…
«Ничего лично во мне не перепутано, – сказала себе Ольга. – Я проживаю свою собственную жизнь».
Тогда почему ей так тоскливо и хочется выпрыгнуть из электрички? А Сэмэн, наоборот, продолжает млеть, хотя чего млеть-то? Кругом грязь и спятивший с ума дачник, рубящий лес налево и направо…
Приближалась Тарасовка.
Когда они подходили к дому, сестра Ивана Дроздова вывозила со двора груженую коляску под конвоем милиционера.
Увидев Ольгу, она благим матом стала на нее орать, и никому бы мало не показалось. «Проститутка» и «спекулянтка» – это были самые деликатные слова ее речи. Слова Ольги о том, что она приехала, чтоб все вернуть, просто нельзя было услышать.
– Вы! Полицай! – закричал Сэмэн милиционеру. – Остановьте бабу!
Теперь пришлось отвечать за полицая. И не было другого способа, как бежать в дом, где сестра Кулибина прикладывала к лицу мокрое полотенце. Она с ненавистью посмотрела на Ольгу и сказала, что всю жизнь жила с соседями в ладу, а теперь вот такой скандал…
– Не надо брать чужого, – зло ответила Ольга.
– Это же ты! Ты! – кричала сестра. – Он тебе привез свою мазню, я для тебя ее держала.
– Я же и виновата, – возмутилась Ольга, уходя со двора.
– Як казала моя бабуня, – засмеялся Сэмэн. – И на нашей вулици собака насэрэ.
Но на станцию он идти отказался, сказал, что раз приехал – то приехал. Он сходит к этой тетке. «Глянуть надо…»
Алексей
Электрички в тот час отменялись одна за другой. Ольга замерзла, а когда поезд все-таки подошел, он был забит так, что она испугалась – не втиснется. Но ее хорошо примяли сзади, и она все-таки попала в тамбур, остропахнущий и горячий. Закружилась голова, и она подумала: «Не страшно. Тут я не упаду». Какое-то время ей даже показалось, что все-таки она теряла сознание, и в таком состоянии она была протащена в вагон, там, прижатая к стенке, она сумела даже ухватить глоток ветра из окна. В Мытищах ей повезло сесть, и она, уже сев, снова как бы потеряла сознание, но тоже страшно не было… Там, в сумерках мысли, она даже поговорила с Иваном Дроздовым, сказала ему, что о нем думает, надо же сообразить привезти ей картины, кто он ей, кто она ему? Он ей что-то объяснял, но в гаме людей она плохо его понимала и стеснялась, что его дурь (а что умного он может сказать?) могут слышать посторонние и будут удивляться, что такая вполне приличная дама, а имеет отношение к идиоту. Поэтому Ольга смущенно улыбалась налево и направо, показывая этим, что она отдает полный отчет в том, кто такой Иван Дроздов и где ему место.