Впасть в молитву о сыне – это все равно как поступить ненароком с теми же двумя пальцами. Легко и просто. Дал бы ему Бог еще и умную жену, но тут – полный прокол, чурка с глазами. Ах, была бы она с ним рядом. Она бы ему напоминала: «Вот есть Сорока. Образец. Но, сынок, двигаться вперед можно от любого места, даже от такого». И она бы ему рассказала, как можно украсить собой место Сороки. Жанна просто зашлась от смеха, когда она ей рассказала, что ничего страшного в партийном продвижении сына не видит. «Это я родила его в этом месте и в это время. И я его родила на счастье, а не на серый будень». – «Так не говорят», – ответила Жанна. «Знаю. Я нарочно. Я подчеркиваю смысл».
Варя смотрит в Зазеркалье трюмо. Видно свисающее с ее дивана одеяло. В темноте такое же серое, в какое было это трюмо завернуто тогда, в сорок первом.
…Значит, так… Жанна стоит вся красная от своей открыточной добычи. Плохой у нее тогда был глаз, с сумасшедшиной. Надо было бы отнять у нее этот «кусок астероида», может, не забились бы памороки.
Народ же, вернувшись по второму и третьему разу в брошенные квартиры, совсем спяченный от дармового добра, уже брал и негожее. Унесли ящик от комода, вытряхнув оставшиеся от Жанны фотографии. В Варе тогда накипало. Все дело было в тачке. Все-таки с ней приехала, что ж, пустой возвращаться? С другой стороны, не в ее понятиях мародерствовать. Старшая машинистка Эльза ведь сама ей сказала: «Забери вещи». Варя просто не успела, пока препиралась с мамой, пока обувала тачку в колеса, пока получала моральную поддержку от Шпрехта. Вот и явилась: «Где стол был яств, там гроб стоит». Чего-то так ей вспомнилось, она еще удивилась, откуда это пришли слова и при чем здесь гроб?
А тут как бы его и несут. Не из немецкой, а из еврейской квартиры.
Было это цинковое корыто, которое привязали серым одеялом к трюмо, видимо, для сохранности зеркала. Полное впечатление гроба, Варя аж вскрикнула, а народ стал разбираться с предметом. Ждали большего, чем нашли. Корыт теперь у всех было по два, по три, по шесть, по восемь, да и зеркал как бы уже наелись: у немца и еврея висело, считай, в каждом простенке.
Вот тогда и проявились лучшие качества нашего народа, его безграничная ширь и доброта. Народов глаз увидел пустую тачку и Варю-колобка, оставленную не по справедливости ни с чем.
– Отдать женщине с ребенком, – проревел народ, и на Варину тачку лег гроб из корыта и зеркала. Потом стали проявляться и другие безгранично прекрасные свойства: народ стал отрывать и от себя. Кто-то принес кастрюлю, «чуть подпаять и вари», кто-то матрац с безмолвно говорящими желтыми разводами, кто-то заварной чайник без ручки.
Не своим голосом заорала Жанна на такую человеческую щедрость, но и Варя, вначале слегка прибалдевшая, пришла в ярость чувств. Она просто-напросто поставила тачку на попа, и все соскользнуло, и корыто отвязалось от зеркала и с хорошим звуковым сигналом шмякнуло о земь. Посунулось и трюмо, но уперлось резной верхушкой в землю и затормозилось. Это была уже судьба: Варя привезла его домой и спрятала в сарае, за Шпрехтом.
И лежало оно там, и лежало до того самого времени, пока не построили дом. Варя и забыла о нем, пока не испугалась. Шпрехт возился в сарае, вынес трюмо, чтоб не мешало, и приставил к стене. А Варя шла себе мимо. Шла и увидела толстую тетку с ведром, идущую ей навстречу. Тетка была ей знакома, знакома была и дорога, по которой та шла. Но случилась странность. Странность в освещении. Варя шла по солнцу, а та, с ведром, шла как бы по серой погоде. Варя, умная, хоть и вздрогнула сразу, поняла: зеркало. Но оно отражало как бы другой момент жизни. Она подошла к нему вплотную, буквально носом торкнулась в собственный нос. Нет, ощущение несовпадения времени не проходило.
– Испортилось, зараза! – закричала она копошащемуся в сарае Шпрехту.
– Что? – спросил Шпрехт.
– Да зеркало! – ответила Варя, дуя на него и тут же стирая пелену. – Залежалось и пропало.
Шпрехт вышел из сарая, посмотрел в зеркало, повернул его к солнцу.
– Нормально! – сказал он. – Зер гут!
Но и Варя уже видела, что все нормально. Но внутри нее остался комочек холода, он метался среди ее горячих внутренностей и мозжил.
Варя хотела внести зеркало в дом, но оно не проходило по высоте. Надо было пилить или снизу – раму, или сверху – витиеватый фронтон. Варя взяла ножовку и одним присестом ликвидировала грязную верхушку в комках еще той грязи, в которую верхушка уперлась в момент дармового обогащения и падения корыта. Варя содой помыла раму, дотерла до сущности дерева, до бегущих в никуда его застывших волокон. Потом она стала искать зеркалу место. Она знала какое: которое имело бы чудное свойство отражать не совсем то…
И нашла. Показателем правильности места оказалась Жанна. Она как встала перед ним, так и замерла. А когда отошла от него, то молча ушла вниз, к тому месту, где вовсю набухала «Лидия». Сорока тогда еще не превратил эту плодоносную землю в помойку. Варя кинулась к зеркалу и своими глазами увидела, как что-то метнулось в глубине. «Это же я сама, – думала она, – задела портьеру, а она колыхнулась в зеркале». Все, конечно, так, но и не так тоже. Зеркало жило своей жизнью, и сейчас, например, оно держало в себе серый цвет одеяла, хотя у Вари одеяло глубокого бутылочного цвета. Конечно, надо просто зажечь свет. Но Варя никогда не уличает зеркало во лжи. Никогда. Если оно выдаст ей серый цвет, значит, так и надо.
«Завтра встану на ноги и пройду со стулом один метр», – говорит она себе. Метр – это расстояние до окна. Она хочет посмотреть на дом Сороки. Она хочет увидеть окно этой лошади Зинаиды, которая лежит колодой. Варя думает: «Мне надо разойтись ногами. Я же сильная. Метр за метром… Метр за метром… С завтрашнего дня. И я приду и посмотрю Зинаиде в глаза».
Учительница
Людмила Васильевна рассматривает фотографию красивого лейтенанта. Она знает – это ее первый муж. Его звали Игорь. Игорь Олегович. У него была сестра Ольга Олеговна. Она ее никогда не видела, потому что Ольгу Олеговну в семнадцать лет, 22 июня, убило бомбой в Киеве вместе с папой и мамой. Игорь остался сиротой. Сиротой ушел на фронт. Сиротой вернулся. А она тогда мечтала спасать всех сирот. Воображала город, в котором стоит огромная скульптура матери, и весь город ходит к ней, сидит у ее колен, прижимается к ее руке. Здесь много детей, цветов, всегда нежная музыка, старики и дети лижут розовое мороженое, у взрослых в руках рейсшины, тубусы, глобусы… Хотя странно, зачем взрослому ходить с глобусом? Чтоб не заблудиться, что ли? Людмила Васильевна тихо смеется своим юношеским мыслям. Глупые мысли, но какие же хорошие!
Она была несчастлива с первым мужем. Да Бог с ним, когда это было! Не надо про это вспоминать, не надо… Это может увести ее в темноту, мрак…
Но что-то заставляет ее держать в руках фотографию. Что-то, что не имеет никакого отношения к городу с каменной Мамой, с неудачным ее замужеством и, как ни странно, с ней.
«А! – думает она. – Я хочу представить другую жизнь Игоря. Пожалуйста… Представляю. Во-первых, он вылечился от контузии». Но тут ее начинает настигать мелкая дрожь, и Людмила Васильевна со всей своей возможной силой отшвыривает фотографию лейтенанта. Эффект бумеранга – полетав, она приземляется на кровати. Теперь Людмила Васильевна смотрит на лейтенанта как бы сбоку, со стороны его родинки над губой.