А земля все-таки, зараза, маленькая. В эвакуации столкнулся с одним из тех, что был тогда с кобурой. И тот, сволочь, его вспомнил. Пришлось принять меры: посодействовал отправке на фронт. Но долго думалось, что не каждого же убивало на войне. Мог сохраниться, напакостить. От него Грач-Сорока узнал, что почти все в их деревне померли. С кобурой даже как бы видел, что хоронили и Феню. А дети – что дети? При советской власти, думал Сорока, дети, если живы, не пропадают. Детдом дает обувку и профессию. И вообще, те дети, они как бы и не его. Феня была в их отношениях мужик: сама брала мужа и имела, когда хотела. Грубо, между прочим, как насильник. Он только успевал качать насос. Он уже потом расчухал, что это за дела и как можно с воображением и без грубости. Правда, Зина никаких фокусов не позволяла. И за это он ее уважал. Не всякой женщине это личит, не всякой. И дети от половоздержанной матери рождаются качественные. Как их сыночек. И ум, и красота… Да что там говорить!
Но Феня – именно она – нет-нет, а приснится. У нее на ноге большой палец был очень большой и смотрел чугь в сторону, а остальные были маленькие и как бы жались в кучку. Вот эти мелкие пальцы доводили его почему-то до жалости.
Она и снится ему, Феня, именно черной ногой на черной земле, а лица у нее как бы и нету.
Не надо об этом думать. Не надо. У одного известного командарма тоже брошена на хуторе жена с детьми. Других, московских, детей он выводил в люди и с ними снимался на фотку.
Просто у командарма две разные жизни. Как и у Сороки.
А то, что Феня снится, так это от половой воздержанности. Днем крутишься, а ночью железы дают о себе знать, и тогда снится гребля и пальцы в кучке.
Такой, и только такой, может быть материалистический ответ.
Сорока крепче прижался к Зининой земной руке. Он не знал, что она не спит, а слушает, как он прерывисто дышит и что-то бормочет…
Зина слышала, как у кого-то разбилось стекло. Интересно, у кого? У Паниных? У Шпрехтов? Сорока, дурачок, ничего ей не рассказал, она задремала, он и лег сразу, и ерзается, ерзается. Ладно, она не объявится, что не спит. Она лучше подумает о сыночке, Толечке, о внученьках-красавцах. Господи, спаси их и сохрани. Тенью возникает перед Зиной мужчина со странным, нехорошо застывшим лицом. А! Думает она. Живой ли ты? Мертвый? Невмеха… Надо же, с Людкой всю жизнь она прожила, считай, рядом.
Сорока спит, и ему снится сон. Он идет по пустыне, а навстречу ему Бог.
– Я тебя не признаю! – кричит ему Сорока.
– Я тебя тоже, – отвечает Бог и проходит мимо. Сорока кричит и плачет во сне от испуга одиночества.
Панин всегда беспокоится: не переборщил ли он с успокоительными? Людочка спит, это хорошо. Но она так слаба, что выйти из необходимого ей сна для нее может оказаться трудным. Поэтому он не спит. Сторожит сон. Лежит рядом на раскладушке, и у него все готово на все случаи жизни. Камфара. Кардиомин. Но-шпа. Рука его лежит рядом с Людочкой, и он чувствует нежное Людочкино тепло.
Панин думает о треугольнике жизни, который недавно вычертил. Ничего особенного, обыкновенный, равносторонний. Просто в каждом его углу по недвижной женщине. И трое пожилых, да что там, старых мужчин, один из которых в галошах, другой в шляпе, третий в диагоналевых брюках, сходятся в центр треугольника каждый вечер. Что это все значит? Случайное стечение строительств домов? Сила притяжения судеб? Неизученная инфекция, ударившая локально?
О чем у них говорят в магазине и на базаре? О том, что лежат треугольником три известные в их городке женщины, не подруги, нет, а их мужья – такие из себя разные – носят за ними ведра, ходят за ними, как за маленькими, берегут пуще глаза своего. Возникает недоумение: если на здоровых жен плюют и не жалеют, то, может, виновато само место? Конечно, никто сроду с ними не поменяется, ни с лежачими, ни с носящими горшки. Но задевает это народ крепко. Зачем-то они возникли почти одновременно в таком своем виде?
Уже объясняют дорогу так.
– Пройдешь автобазу, магазин, потом школу, свернешь налево, мимо «лежачих женщин»…
– Дальше понятно, – отвечает интересующийся дорогой.
Панин хотел прекратить эти топонимистические нововведения в местную географию, но можно ли прекратить народ?
Проходящие мимо вертят мордой лица, интересуются «лежачими женщинами» и бывают разочарованы тем, что их не видно. Получается, что название месту дали, а где доказательства? Лежачие, лежачие, а где они?
Панина оскорбляло человеческое любопытство, но больше всего это веселое непонимание горя. Но опять же… Когда три случая на одной улице… Поставь себя, Панин, на место народа.
И Панин ставил. Потому что был человек с понятием. Он сам всю жизнь бился головой над разными вопросами. Бит был за это. Судим. Оправдан. И снова бит. И снова судим. Так и не понял, не разобрался в течении природы, вещей и людей. Когда же жизнь подсунула ему испытание в виде полубезумной, горячо любимой женщины, то Панин окоротил себя в стремлении к познанию. Жизнь встала перед ним во всем своем могуществе тайны и непредсказуемости. И Панин сказал: «Пусть! Значит, так тому и быть». Он полюбил с этой минуты не только Людочку, но и жребий, который выпал. А когда увидел три жребия на одном пятачке, то ошеломился судьбой и странноватым, колющим в подреберье ощущением злосчастия. Он тогда написал эти слова по отдельности четким почерком чертежника и сказал себе: «Панин! Сообрази! Даже Лев Толстой хоронил детей. Даже Пушкина унижали. Даже Достоевский стоял на эшафоте. Тебе же досталась прекрасная женщина, и она родила тебе сына. А сам ты дожил до старости».
А теперь вот и Миняев умер, а он еще смотрит на божье небо. Разве можно роптать?
Он представил себе Сороку, Шпрехта, Варвару, Зинаиду, улицу, дома, звезду по имени Вега, не дающуюся в познании неразвитому умственно Сороке, песок и грязь земли, в которую прячет калечные пальцы Шпрехт, и тихие слезы радостно зазмеились в глубоких черных морщинах лица, как будто они не слезы, а дети-игруны и им самое то – бежать и скользить наперегонки по бесконечности человеческого лица…
Над «местом Лежачих Женщин» загоралось утро… И оно еще не было последним в их жизни…