Он терзался сомнением — объявить себя или подождать, пока
хозяйка кареты немножко успокоится. Она же всё не успокаивалась, шептала что-то
тревожное, ерзала.
Внезапно порывисто поднялась, встала коленом на заднее
сиденье, в двух вершках от Мити, и сдернула с него мех.
Он уж приготовился воскликнуть: «Ayez pitie, madame![8]» —
но она, оказывается, его не видела.
Подергала задвижку задней рамы, открыла, стала совать одеяло
в окно. — Дорога будет дальняя. Нате вот, укройтесь.
Откликнулись два голоса, мужские:
— Благодарствуйте, барыня.
— Еще бы водочки для сугреву.
Дама пообещала:
— На первой станции получите.
Митя времени не терял. Пока она вьюгу перекрикивала,
тихонько соскользнул на пол, забился под сиденье. Известно: когда не знаешь,
какое принять решение, выжди.
Хлопнула рама, пружины над Митиной головой заскрипели —
женщина решила устроиться сзади. И правильно. Если далеко ехать, сзади лучше,
не то укачает.
Чиркнул кремень, звякнуло стекло, по полу закачались тени.
Это она подпотолочный фонарь зажгла.
Перед носом у него стояли две ноги в белых туфельках. Левый
башмачок уперся в твоего собрата, скинул его на пол, высвободившаяся нога в
шелковом чулке таким же манером расправилась с левым, и туфельки осиротели,
остались сами по себе — дама забралась на сиденье с ногами.
Один башмачок отлетел к Мите, в его жесткое, пыльное
убежище, и лежал прямо перед глазами, посверкивая золотым каблучком, — гость из
иного мира, где царствуют красота и изящество.
Тряска кончилась, возок заскользил ровно, будто лодочка по
воде. Это кончилась мощеная дорога, догадался Митя. Скоро и городу конец.
Куда едем-то? Сказала, «не домой, на Московский тракт». Дача
у нее там, что ли, по Московскому тракту, или имение?
Сверху доносилось пошмыгивание и короткие судорожные вдохи.
Плачет.
По временам дама начинала причитать, но тихонько, слышно
было только отдельные слова: «Некому, совсем некому… Что же это, Господи… Как
бы не так» — и прочее подобное, невнятного смысла.
Поплакав вволю, высморкалась, пробормотала:
— Зябко-то как.
Что правда, то правда. Без мехового одеяла и на отдалении от
печки Митя тоже подмерз.
Снова спустились ноги в шелковых чулках, маленькие, с
точеными щиколотками. Левая сразу нырнула в туфельку, правая пошарила по полу —
не нашла. Тогда спустилась полная рука, полезла под скамью, на пухлом пальчике
блеснул перстень.
А ведь было это уже, было. Точно так же жался Митя к пыльной
стенке, и тянулась к нему рука, но тогда было ох как страшно, а сейчас ничего,
пустяки. И пришло Митридату на ум философское суждение, хоть записывай на
пользу потомству: умный человек не пугается одного и того же дважды.
Он подпихнул беглый башмачок навстречу руке, но вышел казус
— та как раз и сама проявила решительность, сунулась под сиденье глубже. Ну и
наткнулась на Митины пальцы.
Дальше ясно: визг, крик.
И ноги, и рука из Митиного обзора исчезли.
Надо было поспешать, пока она своих запятных не кликнула.
Закряхтев, он выполз из укрытия, поднялся на четвереньки. Уж
и фраза была готова, весьма разумная и учтивая: «Сударыня, не трепещите —
воззрите, сколь я мал. Я сам вас трепещу и уповаю единственно на ваше
милосердие».
А только застряли слова в горле. На сиденье, подобрав ноги,
прижав к груди руки, вытаращив и без того огромные глаза, сидела Павлина
Аникитишна Хавронская — та самая особа, из-за которой, если восстановить
логическую цепь, и начались все Митины злосчастья.
Вблизи она оказалась еще красивей, хотя, казалось бы,
красивей уж и некуда. Но только вот так, в упор, можно было увидеть голубую
жилку на шее, персиковый пушок на щеках и славную родинку повыше розовой губки.
Узрев перед собой весьма небольшого мальчишечку, графиня
кричать сразу перестала.
— Это ты там сидел? — спросила она дрожащим голосом. — Или
там еще кто?
Дар слова, вспугнутый неожиданностью, еще не вернулся к
Митридату, и он лишь помотал головой.
— Да ты совсем малютка, — сказала прекрасная Павлина
Аникитишна, окончательно успокоившись. — Ты как туда попал?
Ответить на этот вопрос коротко не представлялось возможным,
и Митя заколебался: с чего уместней начать?
— Маленький какой. Говорить-то умеешь? Он кивнул, подумав:
наверное, лучше вначале объяснить про наряд мужичка-лесовичка.
— Деточка, малявочка, глазоньки-то какие ясные. А ну не
бойся, тетенька добрая, не обидит. Кой тебе годик, знаешь? А звать тебя как? Ну
уж это-то знаешь, вон какие мы больсие. Больсие-пребольсие. Замерз? Иди сюда,
иди.
Женщина она, похоже, и вправду была добрая, жалостливая. Погладила
Митридата по голове, обняла, в лоб поцеловала.
Будучи прижат к упругой, теплой груди, он вдруг подумал: а
ведь если б я ей стал по-взрослому говорить, она бы меня этак вот голубить не
стала.
И явилось Мите в сей момент озарение.
Отчего все его беды, отчего несчастья? Оттого что разумен и
учен не по годам, затеял рядиться со взрослыми по их взрослым правилам. Если б
не умничал, проживал в соответствии со своими летами, то обретался бы ныне в
отчем доме и — горя б не знал. Какой из сего вывод? А такой, почтенные господа,
что неразумным дитятей быть проще, выгодней и намного безопаснее.
И когда графиня повторила свой вопрос:
— Ну, как нас зовут? Припомнил? Он сказал, нарочно
присюсюкивая по-младенчески:
— Митюса.
Был вознагражден новыми поцелуями.
— Вот молодец, вот умничка! А годик нам какой?
Решил один убавить, для верности. Показал растопыренную
пятерню.
— Пять годочков? — восхитилась красавица. — Ай, какие мы
больсюсие! И всё-то мы знаем! А тятенька-маменька где?
С ответом на этом вопрос было труднее. Митя наморщил лоб,
соображая, как лучше сказать.
Павлина Аникитишна соболезнующе вздохнула: