Я стоял неподвижно, сохраняя все возможное спокойствие, не пытаясь сдерживать движения Лэ (ведь я чувствовал, что малейшее прикосновение вгонит ее в необузданную истерику), не отвечал ничего или только: «Ты ошиблась. Мы друг друга не поняли», а после ударов по двери: «Прошу тебя, успокойся!» И она вдруг успокоилась, бросилась мне в объятия, положила голову на мое левое плечо и осталась так несколько минут, дыхание ее было неровно, быстро от рыданий, поднимающихся в ней, но не разражающихся, а я гладил ее по спине и шептал: «Сколько в тебе ярости!» Потом она отстранилась от меня и дала мне уйти, не забыв добавить уже нежным и даже умоляющим голоском: «Если можно, принеси мне бутылку минеральной воды…»
Я был все же в достаточной мере потрясен (десять минут спустя, когда я вышел на воздух, я отметил, протянув руку вперед, что все еще дрожу) и наугад бродил по пустынному кварталу Университат, долго избегая Рамблас, где мы выставили себя на посмешище, прежде чем вновь выйти на аллею, перейти на Пласа Релэ и расположиться на террасе кафе. Решительно, все шло чем дальше, тем хуже. «Ты должен меня приручить», — сказала она один раз в первые времена нашей любви. Видно было, что я этого не добился. Я холодно подумал, что единственной проблемой с ней будет найти способ расстаться, который повлечет за собой как можно меньше ущерба, психологического или материального. Мне даже пришла мысль сейчас же покинуть Барселону. Это была настоящая мудрость, если мудрости было место в таком деле. Надо было резать по живому, как герои Гюстава Эмара, которые, когда их ужалит змея, чтобы удалить смертоносный яд, вырезают ножом из руки место укуса.
Но мое положение было хуже. Я напоминал скорее наркомана, который решил соскочить и чувствует, когда начинает претворять решение в жизнь, как все тело его наливается ужасной парализующей тяжестью. Сейчас это было сносно — но мое состояние было как у человека, перенесшего операцию и еще находящегося под анестезией: рано или поздно боль, страшная боль, все же прорежется. Я не чувствовал себя готовым к этому
Вид площади окончательно отвлек меня. Дети еще гуляли, играя в мяч и в классики, не обращая внимания на юных бродяг испитого вида, выпрашивавших подаяние совсем рядом. Больше всего меня растрогал медленно и важно прошедший мимо человек лет пятидесяти, по виду напоминающий сановника времен Франко, который прогуливался в сопровождении пяти женщин в шелковых платьях, различающихся только рисунком — вероятно, жены, сестры, матери и незамужних невесток, первые попарно, последняя наедине с веером. Такой кортеж только в Испании увидишь!
Я вернулся в отель и лег спать в темноте, чтобы не разбудить мою подругу, вернувшуюся теперь в детскую ласковость сна.
На следующее утро она разбудила меня долгим поцелуем в губы и прошептала: «Прости меня за вчерашнее». «Это ничего, — ответил я. — Мы плохо переносим белое вино!»
Я уже готов был ее оправдать. В действительности вино было только предлогом. Думая об этом, пока она принимала ванну я нашел более давние причины для ее приступов гнева. Наверняка это шло из глубокого детства, от какого-то унижения, о котором она постаралась забыть, и, возможно, еще глубже, от страха быть покинутой (она ведь на некоторое время оказалась покинутой, ее мать отдавала ее на воспитание). Были и некоторые сексуальные вольности, на которые она согласилась перед ужином и за которые, возможно, потребовала высокой платы.
Но в конце концов, теперь она явно хотела искупить свою вину, вела себя очаровательно, сказала: «Я пойду за тобой даже в ад!» — «Удовольствуемся чистилищем», — ответил я ей.
Итак, мы провели два превосходных, по крайней мере, мирных дня. В зеркале я заметил на правом плече лиловые следы, которых раньше не видел: очевидно, она оставила их, схватив меня вчера вечером. Она так сжала мое плечо, что можно было различить даже отпечатки пальцев. Я решил дать ей выспаться, а в это время пойти за билетами на корриду, которая должна состояться поле обеда.
Когда я вернулся, в номере никого не было. Ее вещи тоже исчезли. Я позвонил портье. Мне сказали, что молодая женщина, тиу guapa (очень красивая), зашла за сеньоритой, что они взяли такси до
Ллоре де Map и уехали ровно четверть часа назад.
Я лишь чуть побледнел. Я был поражен собственным спокойствием. Как будто в глубине подсознания я уже ясно предвидел такой исход. Я вышел, спустился по Рамблас, потом, словно наугад, сел на фуникулер в Монтьюик. Я остановился в саду Мирамар на склоне холма и лежал на траве, не могу сказать, сколько времени. Затерявшись взглядом в голубизне, я снова видел во всех тонкостях недавнее прошлое, пытался точно представить себе предстоящее будущее. Это было будущее без нее.
Впервые она уехала, и я не бросился вдогонку за ней и не страдал от этого. Исчезновение, облегчающее страдание; исчезновение, которое принимаешь: это и называется разрывом.
Я вскочил и пешком спустился до Почтамта. Оттуда я послал в Ллоре де Map телеграмму на адрес «мадемуазель Летиции Оливье, танцовщицы», которой желал «счастливого пути», говоря, что возвращаться не стоит, что мы никогда больше не увидимся.
Потом я пообедал блюдом из вкуснейших маленьких осьминогов с чесноком, слывущих гордостью каталанской кухни, запив их немалым количеством белого вина, и вернулся в отель на сиесту. Перед тем как погрузиться в крепкий сон, я заметил на левом виске первый седой волос.
Меня разбудила боль в руке. Я массировал предплечье, думая, что пройду через это, что это весьма кстати. Боль задала тон остатку дня. На смену эйфории («Я свободен!», «Я не страдаю!») пришли резкая горечь и бешенство. Но я далеко не отказывался от них, я принимал их, как дар Божий. Уже довольно давно я думал, что, если когда-нибудь уйду из ее когтей — то есть когтей страсти, — это будет делом не разума, с самого начала почти бессильного, но результатом естественной усталости тела, неспособного больше страдать, или «Я», уже не выносящего подавления. Эта работа совершилась в глубинах, почти незаметно для меня — как весна, долго прятавшаяся под изморозью и голыми ветками, наливается вдруг соком и раскрывает все почки. Она зашла слишком далеко, истощила все фибры моей души, я был спасен.
Но в то же время я думал и о том, что на сей раз предательство Лэ было обдуманным, и бледнел от бешенства. Сначала песенка, которую она непрерывно мурлыкала в последний день — ей даже хватило цинизма как-то вечером заставить меня подпевать ей, — слово «танец» повторялось в ней двадцать раз, как наглое шифрованное предупреждение. Потом гостиничный портье открыл мне с жадной готовностью, присущей человеку, питающемуся несчастьями других, как пиявка кровью лихорадящего больного, что молоденькая guapa, с которой она сбежала, уже один раз приходила в гостиницу в мое отсутствие — ровно за несколько часов до перебранки на Рамблас.
Было почти пять часов. Я решил все же воспользоваться одним из купленных билетов на корриду, это могло меня развлечь. Но в результате мое самочувствие лишь ухудшилось. Сначала я не дрогнув и даже с некоторым удовольствием смотрел на отточенные движения парирующих удары тореро под ослепительным солнцем, под резкую ритмичную музыку; меня привлекали выпады, воткнутые бандерильи, и особенно вольтижерская виртуозность rejoneadores, нападающих на быка на коне и вооруженных короткой пикой. Что до длинного па-де-де тореадора и быка, сведения счетов между двумя парами яичек, меня неприятно поразила преувеличенная мужественность этого зрелища. Хотя Курро Крус или Моренито де Маракай (так их звали) прекрасно выглядели в солнечном свете.