Но четвертая коррида показала отвратительную изнанку этого барочного декора. Бык сразу же сломал ногу. Кость торчала из мышц. Но зверь бежал. Публика свистела, свистела все громче по мере того, как несчастный шел — хромал — к смерти. После нескольких выпадов мулетой, не отдавая себе отчета в отвратительности ситуации, тореадор встал в позицию, чтобы прикончить быка. Публика завопила. Тореадор промахнулся: то есть бык еще долгие минуты бегал с торчащей костью и еще одним клинком, воткнутым в хребет. Меня чуть не стошнило. Я бежал. Я вернулся пешком на Пласа де Торос по Гран Виа, как лунатик.
В тот вечер я не ужинал — разве что несколько тапас и бесчисленные стаканы vino tinto, которые я выпивал в каждом баре. Не замечая этого, я вошел в Баррио Чино. Уже стемнело. Самые разнообразные создания, юные или потрепанные, выныривали из переулков, выделялись на фоне фасадов, махали, подмигивали. Я отвечал на эти приглашения отказами все более добродушными, все менее уверенными, иногда почти ласковыми. Я угощал бокалом вина, меня угощали — в том числе, к часу ночи, молодой негр с Антильских островов или Гаити. Он показался мне симпатичным. Он не говорил по-французски, но мой испанский, хотя и невнятный от всего выпитого, был все более свободным и даже смелым — хотя, вероятно, весьма нетривиальным. Вскоре он повел меня по узким улочкам и коридорам на лестницу, где я бы десять раз упал, если бы не он, и наконец впустил в комнату довольно мрачного вида. Он сразу включил музыкальный центр, послышалось танго, аргентинские песни. Я рухнул на разобранную кровать.
Я лучше понял, что происходит, когда увидел, как он помочился в раковину, потом разделся. Он был довольно высокий и мускулистый. Он лег рядом со мной, он смотрел на меня, улыбаясь, так что блестели его белые зубы, я чувствовал его дыхание на щеке. Его кожа была похожа на кожу Лэ, такая же на ощупь — почти такая же нежная. Я коснулся рукой мышц его плеча. Он все еще улыбался. Теперь наши лица были совсем близко, я смотрел ему в глаза, изрекал непреложные истины о жизни. Не знаю, сколько времени прошло так. В какой-то момент он взял мою руку и положил на свой член, который встал. Я все смотрел ему в глаза. Он спросил у меня, почему я не раздеваюсь. Я сделал жест, который означал одновременно «зачем?» и «у меня не получится». Он снял с меня рубашку, я не мешал ему. Потом он встал, чтобы забить косяк. Он поднес зажигалку к анаше. Хоть и не сразу, она стала тлеть и задымилась.
Потом был провал в памяти… я вспоминаю, что лежу на нем, мой подбородок на его плече, слышится пронзительная индийская песенка Рави Шанкара. Он мягко высвободился и попросил денег. Я встал, пошатываясь — я был совершенно голый — порылся в бумажнике и нашел одну банкноту. Он сказал: «Ищи лучше». Тон был угрожающим, я бы мог забеспокоиться, но нет, у меня была уверенность в себе, которую дает опьянение — опьянение, которого я не пытался больше скрыть; напротив, я отдавался ему, подчеркивая его проявление, оно было моим спасением. Я выгреб из кармана моей куртки несколько монеток, уронил их по одной на простыню, как будто не замечая, что делаю, как будто пребывая в безответственном и бессознательном состоянии. Потом сел на кровать, опять заговорил, произнес несколько коротких фраз; я был неуязвим, но не только из притворства: никогда я так остро не чувствовал незначительность жизни, холодную возможность исчезнуть. И человек рядом не мог этого не почувствовать. Когда я наконец замолчал, глядя на него с пристальностью, заставившей его пошатнуться, подходящим словом было бы «безнадежность». Он вздохнул, как мальчишка, которого только что облапошили, но не более, и аккуратно собрал деньги: на лицо его вернулась улыбка. Тогда я подумал: «Хороший он парень», а еще (одеваясь): «Вот и мой черед настал, не только Лэ занимается однополой любовью, в общем, это гораздо легче, будет знать теперь». Но нет, ничего она не будет знать, это совершенно неважно, и в любом случае она не узнает об этом, она больше ничего обо мне не узнает, все было кончено, безнадежно кончено.
XVI
Я сразу же вернулся в Париж. Это мне помогло. Знание, что она далеко от меня, успокаивало. Географическое удаление в какой-то степени символизировало, шлифовало и a posteriori оправдывало удаление в чувствах. «Каждый человек в своей ночи…» Она просто вернулась в свою ночь, вот и все. Я видел ее такой же, какой она бросила меня в Японии: далекая фигурка, расплывающаяся в темноте. Неизмеримо больше страданий приносило мне другое: чем больше я пытался приблизиться к ней, тем дальше она убегала. Чем больше я пытался совать нос в ее жизнь, тем она становилась непроницаемее, размытее; ее окутывали все новые тени, открывались новые бездны, более глубокие, чем те, которые мне удавалось осветить хоть чуть-чуть — как в фильмах с фрактальными кадрами или как в видах Земли, снятых со спутника, когда на всей скорости приближаешься к увеличивающимся формам и каждое пятно, к которому приближаешься, далеко не terminus ad quem, стена, скала, на которой окончательно останавливается взгляд, представляется скопищем новых таинственных пятен, а они, в свою очередь, только и ждут увеличения и анализа и, возможно, откроют новые лабиринты для блуждания и расшифровки, и все это бесконечно, головокружительно.
Итак, теперь, когда Лэ была на Коста Брава, за тысячу километров от меня, я лишь неясно представлял, чем она может заниматься в то или иное время дня, но мое любопытство также было не слишком остро. Я довольствовался тремя-четырьмя размытыми, темными или блеклыми картинами, наполовину абстрактными, почти пиктограммами: Лэ растянулась на песке пляжа, Лэ ест паэлью с друзьями, Лэ спит или — что, конечно, жарче и больнее — Лэ танцует в ночном клубе. Но именно тогда, когда она была в Париже, совсем рядом со мной, когда мы жили вместе и виделись каждый день, ее малейшее отсутствие вызывало яркие видения и острые приступы беспокойства, которые никак не кончались — особенно когда, говоря правду из цинизма или обманывая меня из жестокости, она давала понять, что исчезла по сексуальным делам. Что за знойные картины мучили меня тогда, насколько подробные, ярко освещенные (куда до них сумеречным квази-пиктограммам), подвижные, даже живущие своей беспокойной жизнью! Что за фантазии! Каждая новая примета, обнаруженная случайно, каждое уточнение, внесенное назавтра в правдивые или выдуманные рассказы виновницы, лишь обогащали ее признание новыми тайнами, фреску — новыми тенями, страдание — новыми муками и неизведанным огнем. Эта парадоксальная дальность в близости, несомненно, объяснялась особенностями ее психологии, уникальными двуличием, скрытностью, мифоманией, присущими только ей. Но боюсь, она во всей своей лживости была лишь чуть карикатурным отражением большинства людей, даже слывущих самыми простыми и самыми искренними. Знание ближнего своего — тщеславная иллюзия, бесконечный самообман.
В первое время без нее, избавившись от нее, я, признаться, еще не дошел до подобных измышлений. Я довольствовался чувством облегчения, сильным, надо признаться, которое мне принесло расставание. Выйти из пары, вновь стать одиночкой — значит сбросить по крайней мере половину веса. Насколько лучше дышится, как освобождаешься, как молодеешь! …Пока не спускается ночь, и ты не оказываешься один, в два раза тяжелее, усталый от хода времени, в испорченных отношениях со временем.