Рука выглядела ужасно, она была жесткой, как подошва ботинка, вся в ссадинах. Уилсон мягко коснулся большим пальцем бугорков Венеры и Юпитера, по которым, как говорят хироманты, можно судить о наших помыслах и судьбе. Эти бугорки на ладони, обычно мясистые, были у Крикет твердыми как камень.
— Удовлетворен? — Крикет убрала руку под простыню и отвернулась от Уилсона.
— Ну и что? — сказал Уилсон. — Ты в отличие от меня занималась физическим трудом. И жизнь твоя отличалась от моей. Только и всего.
— Отличалась? Да моя жизнь была адом. — Слова прозвучали как констатация факта, а не как жалоба.
Уилсон коснулся Крикет, но она стряхнула его ладонь.
— А как насчет моря? Мне казалось, ты любишь его, — промолвил Уилсон, не зная, что еще можно сказать.
— Не будь идиотом! — отрезала Крикет и вдруг повернулась и положила голову ему на плечо. — Извини. — Она быстро погладила его по груди, будто нервный зверек пробежал. — Пойми, я пытаюсь стать другим человеком. Я была слишком агрессивной, добиваясь лучшей жизни, и очень одинокой. Я совершила несколько поступков, которые не дают мне спать по ночам.
— Какие, например? — По затылку Уилсона пробежали мурашки.
Крикет пожала плечами:
— Потом. Когда ты меня поближе узнаешь.
— Куда уж ближе! Ты что, переспала со всем экипажем какого-нибудь трампа
[18]
? Или убила кого-нибудь?
— Секс. Велика важность! До того как мы ушли в плавание, ты спросил: зачем ты мне на море? Тогда я тебе ответила, сам помнишь что. Вот еще одна причина: мне нужен кто-то, кому можно доверять, иначе у меня все внутри высохнет. Тебя грызла своя печаль, и я решила, что ты способен понять чужую.
Уилсон согласно кивнул:
— Это предчувствие беды.
Объяснение Крикет его не удивило. Он знал: невротическое состояние, которое делает его жизнь невыносимой, привлекает к нему лиц противоположного пола. Некоторые женщины слетаются на чувство страха перед неизвестностью, как пчелы — на мед.
— Мне знакомо это чувство, — сказала Крикет, и Уилсону показалось, будто она действительно поняла, о чем речь. — Ты готов потерять все в любой момент. Вот почему ты такой хороший игрок.
Уилсон с минуту поразмышлял и ответил:
— Возможно.
13
Во второй половине дня они впервые за двое суток оделись и сошли вниз в поисках пищи.
Консьержка, дремавшая в кресле над тем же номером «Островного курьера», подняла сердитый взгляд и указала пальцем на неряшливое, написанное от руки объявление, которое висело над ней.
— Мы опоздали на завтрак и ленч, — пояснила Крикет. — Обед будет только через четыре часа, до того — никакой еды. Таковы правила заведения.
— О Боже! — расстроился Уилсон. — Четыре часа. Сомневаюсь, что вытерплю так долго.
Крикет кивнула, сощурила глаза и повернулась к старухе. Произошел обмен мнениями на португальском языке, перешедший в спор, Крикет была неумолима. Наконец женщина сдалась, тяжело встала с кресла, к которому навек прилип отпечаток ее костлявой задней части, и с грохотом ушла на кухню через тяжелую дверь справа. Крикет и Уилсон последовали за ней.
— Что ты ей сказала? — спросил Уилсон шепотом.
— Я сказала, что, если она нас не накормит, я разобью ей морду, — ответила Крикет.
Кухня оказалась большой, приятной на вид и хорошо освещенной комнатой с камином, белой газовой плитой и широкой, когда-то модной скамьей вдоль стены. На плите что-то кипело в горшках, источая аппетитный запах. Стеклянная дверь вела в красивый садик, поросший мхом, в центре которого стояла щербатая гипсовая русалка, блестящая от дождя.
— Ей, кажется, там холодно, — пошутил Уилсон. Крикет ничего не ответила.
Они сели за кафельный стол. Консьержка наложила из кипящих горшков в керамические миски нечто съестное, поставила миски на стол и ушла. Крикет принесла из серванта тарелки, столовые приборы, бутылку вина и хлеб. «Нечто» оказалось очень вкусным супом из рыбы (головоногих и моллюсков), португальскими сосисками и рисом, сдобренным шафраном. Красное вино называлось «Вердельон», согласно этикетке оно в свое время поставлялось царям.
— Великолепно, — сказал Уилсон с набитым ртом. Крикет, слишком занятая едой, промолчала. Утолив голод, они принялись за вино. Уилсон знал: хорошая еда и выпивка вызывают у Крикет желание исповедаться.
— Расскажи что-нибудь еще, — попросил Уилсон, наполняя ее стакан.
— О чем?
— О себе.
— Тебе в самом деле интересно? — Голос у Крикет дрогнул.
— Да.
— Я доставляла много беспокойства в прошлом, — начала она, чуть помедлив. — Я связалась с очень дурной компанией в первый же год нашего пребывания на Пальметто-Хай. Ты знаешь эту публику: пижоны, раздутые от пива, засранцы, гоняющие очертя голову на машинах… Но поскольку это был остров, гоняли они на быстроходных катерах и заодно занимались контрабандой сигарет. Несколько раз я убегала из дома — один раз в Новый Орлеан и один раз в Майами, имела несколько приводов в отделы детской преступности за мелкое хулиганство и пьянство. Ты, похоже, считаешь, что я слишком быстро взрослела. Во всяком случае, мои родители никак не могли справиться со мной, и отец решил, что самое лучшее — это отправить меня в море.
Когда мне исполнилось пятнадцать лет, он устроил меня рядовым матросом на «Иисус Любек», ржавую грузовую посудину с портом приписки в Ригала, Бупанда. Владелец судна был хорошим приятелем отца, все его звали Португи, он довольно удачливо играл, часто делал большие ставки в заведении Мазепы. В том году Португи не везло, и он решил стать капитаном, уплыть куда подальше от карт. Первая моя служба выдалась очень трудной. Прямо-таки изнурительной. Она-то и угробила мои руки. Португи заставлял меня выполнять самую тяжелую работу на верхней палубе в любую погоду. Да и сам он был непредсказуемым ублюдком, много курил опиума — черную липкую массу, которую получал горшками из Таиланда. По договоренности я была отдана ему на четыре года, как считалось — «под его покровительство». Ну и странный же был это человек! Слишком умный для жизни на море: говорил на шестнадцати языках. Трезвого, его одолевала скука, и однажды он надумал повысить мой образовательный уровень. Видите ли, после восьмого класса я пропустила много уроков.
Его каюта была забита книгами. У него была вся английская, французская, португальская и испанская классика. Мы занимались по четыре с половиной часа в день. И так каждый день в течение трех лет. Может быть, поэтому я до сих пор так ненавижу книги. Греческий язык в четыре утра, затем полновесная вахта, снова порция учебы и два часа на сон. Тем не менее до отплытия на этой посудине я едва могла осилить газету. Четыре года спустя я читала на языке оригинала Аристотеля и Платона, Данте, Шекспира, Байрона. Последнего он особо почитал. Ненавижу Байрона.