Взбежав по лестнице, я торопливо миновал мрачный коридор и ворвался в комнату; там я обнаружил похрапывающего гиганта, расположившегося поперек кровати. Очки он поднял на лоб, и они чудом удержались там, а вот купленный в дорогу детективный роман уже валялся на полу. Ох уж, эти очки! Едва ли есть на свете другие такие, которые бы так часто терялись, бились, оказывались забытыми. Непонятно, как они вообще не рассыпались на кусочки, ведь все их детали держались вместе исключительно благодаря изоляционной ленте, правда, пригнанные друг к другу с поразительной аккуратностью.
— Тоби!
Тоби пошевелился, но не проснулся, лишь почмокал губами. Вся его громоздкая фигура являла собой образчик типичного преподавателя-холостяка: неопрятный дождевик, давным-давно лишившийся пояса, ботинки, похожие на лодки, с носами, загнутыми вверх из-за сушки возле конфорок — после многочасовых прогулок по сырости. Ношеные-переношеные брюки в коричнево-желтых пятнах, так как их хозяин, по-видимому, недавно бродил где-то по глине — потому, небось, и не ответил на мою телеграмму. Опять путешествовал пешком. Его багажа в комнате не было, разве что детективный роман, значит, Тоби сначала снял номер, оставил в нем веши, а уж потом пожаловал ко мне. Во сне он поразительно походил на Роба Сатклиффа, ей-богу, их запросто можно было принять за близнецов, и уж в любом случае, за родных братьев. Два близоруких великана с буйными белокурыми шевелюрами и бесцветными ресницами, два мастера смеха и непоправимых оплошностей, это были наши Гог и Магог. Глядя на Тоби, я невольно видел перед собой и Роба тоже.
От моего гостя здорово несло виски, но стакана я что-то не заметил. Тогда я прошел в ванную комнату, где и обнаружил полупустую бутылку и до половины наполненный стаканчик для зубной щетки, — мне стало понятно, как Тоби впал в свинское состояние. Настроение у меня резко улучшилось оттого, что теперь нас двое, и я решил отметить его приезд. То есть тоже выпил виски и возвратился в спальню, вознамерившись предъявить права на собственную постель. Однако Тоби спал как убитый, и мне пришлось дважды выкрикнуть его имя:
— Вставай, Тоби!
Он сделал несколько движений, напомнив постепенно просыпающегося питона — отдельные части его могучего тела поменяли положение, как бы развернулись, хотя Тоби продолжал спать; потом он вытянул ногу, застонал, привстал, но опять рухнул на кровать и обмяк, как спущенная шина. Наконец Тоби открыл глаза и стал сонно пялиться на украшенный херувимами потолок, явно ничего не соображая.
Догадавшись, что он не знает, где находится, я великодушно решил списать его забывчивость на усталость и виски.
— Тоби, это я — Брюс.
Тут он проснулся и неожиданно подскочил — с такой силой, что мог бы, наверное, при желании, достать до потолка, а то и протаранить его. Потом, уже прочно стоя на ногах, он схватил меня за руку и отрывисто, словно заполняя телеграфный бланк, проговорил:
— Наверно, я опоздал? Телеграмму доставили в колледж — я путешествовал по Германии — неожиданно — хотя я ждал чего-то такого — сам не знаю — и вот — как все вышло — самоубийство — обычное дело — проклятье.
— Дурной сон, — сказал я.
Тоби кивнул и, удалившись в ванную, плеснул на себя холодной водой, чтобы окончательно проснуться. С ожесточением растирая лицо и фыркая, как ломовая лошадь, он вернулся, сел на край кровати и уставился на меня.
— Самоубийство, — произнес он после долгого молчания, словно в первый раз подумал об этом, и погрозил мне толстым пальцем. — Брюс, ты ведь не принимал его галиматью всерьез, правда? Я об Аккаде и гнусных догматах, которыми он вечно нас потчевал. Ты никогда не думал, что это серьезно — а я думал. И не мог спокойно смотреть, как Пьер клюет на все это.
Пора было остановить его разглагольствования — хотя бы ради бедняжки Аккада.
— Пусть у нас нет разумного объяснения, но зачем же обвинять в происшедшем египтян — тем более Аккада. Они ведь против самоубийства, и Аккад постоянно об этом говорил.
— Ты зашел не так далеко, как Пьер, правда? Ты всегда останавливался на краю. Откуда тебе знать, Брюс?
— А ты вообще не приближался к краю, но все же считаешь себя вправе строить предположения.
Я огорчился и разозлился. Кому нужны подобные теоретизирования перед лицом неодолимой смерти, тем более смерти Пьера?
— Ты уж прости, — в задумчивости прикусив кончик большого пальца, проговорил Тоби, очень похожий в это мгновение на печального слона. — Я только хочу понять причину, толкнувшую его на это. Хотя какая может быть причина? Депрессия или болезнь, вот и весь выбор.
— Да.
— Осенью он обследовался у врачей — может быть, костоломы нашли у него заболевание не острое, но смертельное, вроде рака или болезни Ходжкина, это ведь тоже что-то злокачественное, с лимфой связано? А что, вполне возможно… Я тебе надоел?
Надоел. Хотя с моей стороны это было несправедливо. Я и сам осознавал, что выпускаю пар, разряжаюсь. Мне хватило ума извиниться, и Тоби ответил добродушной всепонимающей улыбкой, тем самым облегчив мне переход к рассказу о последних новостях, о визите к Сильвии и о похоронах в Верфеле. Слушал он с мрачным видом, изредка вздыхал и многозначительно качал головой.
— Роб обычно говорил: «За несчастьями людей всегда кроется определенная философия, даже если они об этом не знают». Видно, он был прав. Не злись. Случайностью тут не пахнет.
Вот откуда улыбка на лице Пьера, подумал я и от души порадовался, что Тоби опоздал и не просветил полицейских своим теоретизированием. Я достал увеличенные фотографии, которые мне дал инспектор, и Тоби, разложив их на кровати, наклонился над ними, как я понял, расчувствовавшись, ибо он торжественно высморкался в грязный красный платок. Однако извлечь из них что-нибудь существенное, вроде разгадки устремленного на дверь приветливого взгляда, оказалось не под силу и ему. Не знаю. Бывает, придумываешь себе секреты там, где их нет. Мне припомнились золотые окурки и отчаяние Сильвии в тот вечер, когда произошло несчастье. Наверное, и это разъяснится, когда к Сильвии вернется разум — если вернется.
Допив наконец свой виски, я раздвинул шторы и стал смотреть, как подкрадывается рассвет, забрезжив над покрытой рябью рекой и беспорядочным скоплением городских крыш, где уже хлопали крыльями сонные голуби. Меланхоличные колокола отбили очередной час.
— Надо поспать.
Зевая и потягиваясь, Тоби встал. У меня возникло ощущение, будто я делаю первые шаги в незнакомом мире, ибо все в нем круто изменилось, включая все величины и координаты.
Мы договорились встретиться в десять часов в холле, но я спал так крепко, что не услышал стука горничной, а когда спустился вниз, то портье вручил мне записку: Тоби сообщал, что отправился в кафе «Дюранс» съесть croissant
[36]
и выпить кофе. Я без труда нашел его, полусонного, за столиком, освещенным утренним солнцем; Тоби в упоении любовался уголком, с которым у него было так много связано — главной площадью. Ох уж эта романтическая площадь и уродливый Памятник Погибшим в окаймлении покалеченных оловянных львов. Никакого воображения! Памятник окружали прекрасные мощные деревья, прятавшие в своей тени череду полудомашних кафе и ресторанчиков, в которых можно нежиться день, отпуск, жизнь. Отныне глядя на это место, я обречен видеть и призрак Пьера, который волчьей крадущейся походкой, прихрамывая, идет к табачному киоску, и рядом с ним Сильвию, словно ножны, вплотную прижатую к его боку. Она всегда с гордостью льнула к нему, если они шли куда-нибудь вместе. У берегов греческих островов так же невинно и чувственно ходят парами маленькие морские коньки… Мой друг погрузился в дрему или просто не желал расставаться с приятным оцепенением, которое всегда охватывало его в любимом городе.