А дальше было то, чего Сатклифф не мог бы представить и в страшном сне. Откуда-то набежали студенты-медики, закадычные друзья славянки, они бурно приветствовали средневековую выходку Пиа. (Скоро, видимо, начнут продавать индульгенции!) С юной горячностью они решили во что бы то ни стало сберечь кожаный тотем. Проблема заключалась в одном — куда его девать? Предложений было несколько. Кто-то вызвался приютить его в своей квартире, кто-то придумал, что его надо отвезти на факультет и поставить в холле — однако факультетское начальство, вряд ли даже слышавшее о Фрейде, не одобрит это. Неожиданно голос подала Пиа, и с такой запальчивостью, что все поняли — последнее слово за ней. «Это мой диван, — сказала она, — и я собираюсь забрать его себе. Отправлю брату в Авиньон. Я уже решила». Решила так решила, осталось лишь обсудить проблемы доставки. Какой транспорт выбрать? Разумеется, поезд. Правильно. А как доставить его на вокзал? И тут один из студентов, подрабатывавший в похоронном бюро, сказал, что попробует одолжить для священной реликвии катафалк. «Да! Да! — крикнула Пиа и радостно захлопала в ладоши. — Так и сделаем. Сегодня же позвоню брату».
Вот так и получилось, что в пять часов утра мистер Сатклифф, с трудом веря в реальность происходящего, сидел в большом черном катафалке, лицезрея то, что обычному прохожему могло показаться трупом какого-то великана, завернутым в коричневую оберточную бумагу. Диван в самом деле обернули в несколько слоев коричневой бумаги, чтобы лучше держались ярлыки. Оказалось, что переправить диван железной дорогой было очень просто. Теперь реликвия будет ждать, когда ее привезут в Авиньон.
Блэнфорд все видел будто сквозь туман, не в силах вырваться из тяжелых сетей сна, он, тем не менее, тоже, как мог, одобрил ценное приобретение учащением пульса. Однако ему очень хотелось, чтобы такая редкая вещь досталась Констанс, а не Пиа, и чем больше он вникал в суть вполне уже обросших реальностью проблем, тем больше верил, что ему удастся убедить Сатклиффа доставить груз не в Верфель, а в Ту-Герц. Когда он высказал свою просьбу, Сатклифф, как ни странно, возражать не стал — настолько он был равнодушен к реликвии. И, к тому же, успел возненавидеть науку психочтобытамнибыло, которая обещала луну с неба, а сама трещала по всем швам, разваливаясь на глазах.
— Отлично, maître,
[167]
— с иронией произнес великий человек, — как скажете. А что Париж?
— Приятный приапизм правит бал, — произнесло его непоследовательное alter ego или summum bonum
[168]
— Круассаны темны, как красное дерево.
[169]
Я видел, как она в сумерках читала в общественном саду, и мне захотелось подойти к ней и спросить, где она пропадала — почти целую неделю. Но я не решился. Сел на соседнюю скамейку и сказал себе, что это не она, это другая, просто похожа. Она читала один из моих ненаписанных романов — с почти благоговейным азартом. Рядом лежал пакет с недоеденным круассаном. Она была погружена в глубокие раздумья, я видел это и, наверняка, вызвал бы у нее раздражение. Тогда я закрыл глаза и стал ждать. Когда, наконец, она поднялась, я понял, что это в самом деле не она, но сходство действительно сильное. Пакет остался на скамейке. Скормив птицам остатки круассана, я отправился домой мимо озера, чтобы она не подумала, будто я слежу за ней. Но конечно же дома, как всегда, никого не оказалось.
Щепотка шарма,
Горстка зерен страсти
Писателя, конечно, завлекут.
И это ли не счастье?
Неодолим чудесный зуд.
Который сердце рвет на части.
Все «девушки в соку», отлейте мне немного.
Обоюдным возлияньем сотворим мы бога.
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА!
Он все глубже и глубже погружался в ночные кошмары, которые расползались во все стороны до самого горизонта, и чувствовал, как его мозг терзала двойная горячка — и от алкоголя и от обезболивающих. Темные улицы Вены сменил Париж. Там повсюду бродят те, кому не спится, племя хмурых анахоретов, не умеющих любить, словно поэты, мысли этих бродяг слиплись от усталости — в ожидании утра. Разбитые очки, косолапая походка, огромные изуродованные артритом большие пальцы. Он размахивал руками, пытаясь отогнать зловещие образы, но они не слушались, они наседали.
Ему ничего не оставалось, как покорно принять вынужденную выписку из больницы, посталкогольная депрессия и легкий шок не давали повода и дальше валяться на уютной больничной кроватке. Его несколько раз навещал сердобольный таксист, тот, который его сшиб, и даже вызвался бесплатно отвезти домой. Молодой врач, которого звали Брюсом, не возражал. Не дрогнув, в больнице обналичили его чек, но оставили ему довольно щедрый остаток, чтобы он мог сызнова начать достойную цивилизованного гражданина жизнь. Назад, в пустую квартиру, милостиво сохраненную его доброй мучительницей, документ об аренде она оставила в «Дом». Однако, переступив порог, он едва не рухнул от слабости и неловко опустился на неубранную кровать; одиночество продолжало посылать ему разрозненные образы утраченной возлюбленной, однако теперь они были не такими щемящими, стали более эфемерными. Но где все-таки найти покой? Торчать одному в крохотной квартирке было невыносимо. Если он вернется в «Дом» или в «Сфинкс», опять начнется пьяная круговерть, и тогда он погибнет. И он отправился в соседнюю киношку, чувствуя, как между ляжек больно кусаются блохи вожделения, когда на экране возникают амурные сцены с самым гениальным из всех комиков, с Уильямом Филдсом. «Дорогой банан, где твое чувство юмора? Восхитительный ямс, а тобой я пообедаю». Ему было не очень понятно — титры почти не читались из-за старости, — как это можно перевести. Разве что дать свою версию. «Clafoutis imberbe! Potiron dи jour!»
[170]
Когда, наконец, ему удалось встать на ноги и добрести до выхода из кинотеатра, на дворе уже была ночь, лилово-красная ночь, насыщенная светом фонарей и мерцающим белым свечением, хорошо заметным на фоне сине-черного, как дешевый мех, неба. Ему хотелось есть, и он отправился в «Дом», где с жадностью проглотил яичницу с беконом, брезгливо поглядывая на всех этих эстетов и ремесленников от искусства. Львиная гордость, завывающая речь, поэтические причуды… Нет, он уедет подальше, он будет мазать жидкую грязь на хлеб в далеких турецких ханствах. Подальше, подальше от унавоженных алтарей нонконформизма. Он закажет клистир для всех приходских Прустов с Чэринг-Кросс-роуд. Он… Стоило ему кивнуть, и официант снова наполнил бокал. Он понял, что все еще отчаянно пьян, рецидивное опьянение. Кровь стремительно бежала по жилам. Вокруг гомонили крикливые африканцы с красивыми буйнокудрыми головами. Все они приехали в Париж набираться культуры. Они требовали аперитива, чтобы, так сказать, заморить червячка и в душах, и в кишках. А почему бы и нет?