Кейд с отвращением сложил письмо и тупо стал смотреть на обои, совсем как осел. Мне захотелось вздохнуть.
— Если бы не существовали иностранцы, англичане не знали бы, кому покровительствовать, — со злостью произнес я и попросил его написать под диктовку ответное письмо Констанс.
Он уселся за стол и, поставив перед собой портативную пишущую машинку, стал ждать, и ханжеская ненависть ко всему на свете волнами исходила от него, заполняя комнату, образуя концентрические круги. Не в силах изменить горизонтальное положение, я лишь глубоко вздохнул и все не решался начать, потому что Констанс теперь действительно сделала из меня труса. Не мог я выложить ей правду. Надо написать, что он умер мгновенно, получив пулю в голову. В конце концов, что она хочет знать? «Он дергался в судорогах, весь изрешеченный шрапнелью, и осколки от часов врезались ему в руку. Ничто не могло остановить потоки его крови, нашей крови. Кресла в автомобиле были все в крови, тучи мух облепили брезент, на котором мы лежали. Ребра сломаны, грудь вся в ссадинах и кровоподтеках, ноги — как нашинкованный сельдерей…» Отвратительно. И зачем? Хуже всего то, что ее любопытство было проявлением эгоизма. Она потребовала это не из-за любви. Ей захотелось проверить свою профессиональную пригодность — своего рода психотерапия. Нет, я не решился написать ей правду.
Каждый день меня навещал безутешный принц, часто в тот же день приходила принцесса. Но обычно они появлялись по отдельности. Она — ближе к вечеру выпить со мной чаю, а он — перед ланчем, чтобы обсудить проблемы, возникшие утром, так как мы продолжали делать вид, что я все еще на службе; ни принц, ни я не хотели, чтобы возникшие между нами отношения распались.
Все остальное время я был при Кейде — он ухаживал за мной, одевал и кормил меня; и почему я терпел человека, который был мне настолько омерзителен? Такой наглец — свои зубные пломбы он изучал, пользуясь исключительно моим зеркалом, причесываясь то и дело в ванной, брал мои расчески и щетки! Случалось, если я что-нибудь говорил ему, он не отвечал, лишь смотрел на меня, склонив голову набок, с явным презрением. Но стоило мне повысить голос, его самоуверенности как не бывало, и опять передо мной был раб, съежившийся от страха, но все равно не способный быть более расторопным. Неужели для меня имело значение то, что он был свидетелем смерти моей матери? Или то, что он каждый вечер читал ей Библию? Теперь он занимался тем же, нацепив на кончик носа очки. И у него шевелились губы, когда он читал… Итак, перед Кейдом машинка, голова опущена — он ждет. Но я не смог заставить себя обратиться к Констанс через такого посредника.
— Всё, Кейд, — сказал я, немало удивив его. — Опять начинаются боли. Продиктую письмо позже.
Пару секунд он внимательно смотрел на меня, потом встал, пожал плечами и убрал машинку. Мне дали на время магнитофон, и это означало, что я могу наговорить на него письмо, а напечатать в Красном Кресте, минуя любопытные глаза Кейда.
— Можешь идти, — сказал я. — А я посплю часок.
Печальные последствия тяжелой болезни — прежде я не представлял, что этот такое: становишься обузой для тех, кто за тобой ухаживает. Перевязки, лекарства, тем более что все вокруг ходят на цыпочках, — все это лишь усиливает то, о чем хочется забыть, понимание своей абсолютной беспомощности. Окружающий мир уменьшается, смотришь на него снизу, из горизонтального положения, а тех, кто рядом, начинаешь ненавидеть. Для меня в то время будущее перестало существовать — наравне с прошлым. Даже если война продлится целый век, для меня ничего не изменится. И ведь как унизительно быть выбитым из жизни своими же! Иногда ближе к вечеру заходил поболтать доктор Дрексель. Он показывал мне снимки, которые сделал в тот роковой день. Так называемый Мост Вздохов с дальнего расстояния, когда Сэм и я собираемся помахать остальной компании — за минуту до взрыва! Мне были приятны его визиты, потому что он мог осмотреть меня и рассказать о моем ранении, ну а Кейд лишь сжимал кулаки и, притиснув их друг к другу, произносил:
— У вас, сэр, вот такая дыра в спине.
Первые дней десять Дрексель помогал делать перевязки.
— Вам надо перетянуть струны, как в старом рояле, увы. Слава богу, у нас тут первоклассное ортопедическое отделение — пополам с индусами. Но сначала нужно сделать еще две операции, на которые тут трудно решиться, они ювелирные, разве что у принца в рукаве припрятан какой-нибудь гений. Спросите у него.
Однако у принца не было никого на примете, кроме опытных местных докторов, — египтяне из его окружения привыкли все, что серьезнее простуды, лечить в Цюрихе или Берлине. В черный туннель болезни я вошел в крайнем унынии, так как вся моя жизнь была поставлена под угрозу. Бывало, днем, в закрытой от солнца комнате в башне, где по потолку метались белые блики, отражения нильской ряби, и куда меня перенесли ради удобства, я просыпался в горячке и первое, что видел, — лицо слуги, склонившегося надо мной, чтобы взять градусник и зафиксировать его показания. Потом потянулись изнурительные дни ремиссии и возвращения сознания, когда я обнаружил, что в состоянии беседовать и мне нужно общество. Время от времени у меня в комнате играли дети принца; я попытался уговорить их, чтобы они принесли мне лежащую на каминной полке кобуру с револьвером — часть моей военной экипировки в качестве египетского офицера. Однако из этого ничего не вышло, более того, они наверняка нажаловались старшим, потому что Дрексель, зайдя ко мне в следующий раз, вынул из револьвера патроны. При этом мы оба не произнесли ни слова. Однажды Дрексель тихо проговорил:
— Бывают разные виды горячки. Моя — девушка с черными глазами и волосами.
Тогда я не знал, что он говорил о Сильвейн, темноволосой сестре-ogre, с которой мы вместе путешествовали вверх по Нилу. Об этом мне рассказал Аффад, который тоже регулярно заглядывал ко мне с документами и шоколадными конфетами:
— Странная любовь втроем и вполне достойная Древнего Египта. Они твердо решили после войны уйти от мира, уединившись в своем шато в Провансе.
После войны!
— Знаете новости? — спросил я.
— Ну, конечно.
Как можно мечтать о том, что будет после войны? Дрексель закурил сигарету и процитировал китайский афоризм: «В этой жизни только спящим кажется, что они бодрствуют». Что правда, то правда — мы жили как парвеню, как вульгарные провинциалы в городе Бога. А теперь я, беспомощный, в чужой стране, где для меня нет любви с ее радостями и где я распростерт на гладильной доске — по фунту свинца на каждой ноге, пластырь, прилипающий к волоскам на спине, когда температура поднимается до немыслимых… Правда, меня уверяли, что это ненадолго. Я закрывал глаза и видел Констанс, гуляющую на берегу серого озера, на котором черные, как железо, деревья пошатывались под грузом снега. Я бы все отдал, чтобы быть сейчас с ней.
— Я отвез их в оазис Макабру — где вам стоило бы побывать. Там в это время собирается немногочисленная секта гностиков, которая блюдет старинные верования и обряды. Нас приняли, дали нам добрую дозу гашиша, после чего у нас начались видения.