— Мне пришлось неплохо его узнать, и он совсем не обманщик. Даже прочел мне несколько лекций, и свою систему изложил весьма элегантно — со скромным изяществом. Не умолчал о том, что она эффективна далеко не всегда. Да еще дал полдюжины практических консультаций — я лежал на кушетке, а он демонстрировал, как система работает, очень интересно. Вся беда в том, что она не годится — не годится для серьезных психических заболеваний.
— Он никогда и не утверждал, что годится.
— Зато Шварц утверждал, и это он виноват в теперешнем состоянии моей жены; однако вы тут ни при чем, ведь вы лишь временный заместитель.
— Я не имею права говорить о его пациентах, — произнесла она, посмотрев на него несколько воинственным взглядом. — Но мне приятно, что вы были лично знакомы с Фрейдом.
— Он очень забавный со своим по-еврейски ростовщическим складом ума. Я слегка подтрунивал над тем, что он считает любовь своего рода инвестицией — он инвестировал либидо. Однако милый старик оставался серьезным. Евреи не умеют смотреть на себя со стороны. И очень удивляются, когда им говоришь, что они такие — или не такие. Еще они очень наивны, и он тоже наивен, очень наивен. Как вспомню его руку, протянутую за деньгами, когда прием подошел к концу и раздался бой часов, это была не рука, а немой крик. Я спросил, нельзя ли мне выписать чек, и он ответил: «Что? Платить налог?» Он признает только наличные, кстати, когда он клал деньги в карман, то специально мял их, чтобы услышать характерный шелест, что приводило его в прекрасное настроение. В такие моменты Фрейд был очень похож на фантазера Жюля Верна: поистине есть что-то общее в устройстве их нашпигованного грезами мозга. Как бы там ни было, мое сравнение ему понравилось, потому что он читал и любил Жюля Верна. Однако стоило мне сказать ему, что вся его система суть предприятие, производящее деньги, ведь люди платили ему за то, что он выслушивал их, да еще почасно, он хохотнул в ответ. «Людям нравится страдать, — сказал он, — и наше дело — помогать им. Это вполне приличное занятие. Знаете ли, не только евреи любят деньги. К тому же, оплата наличными тоже часть лечения. Пациент испытывает укол или боль, ибо он инфантилен».
Констанс сомневалась в глубине чисто медицинских познаний Сатклиффа. Одно дело бродить вокруг да около, предаваться философствованию, и совсем другое адаптировать систему для лечебной практики.
— Вам скучно со мной, — сказал он.
Она покачала головой.
— Нет, просто я задумалась о другом, о том, как начала заниматься медициной, о том, что было после. Расскажите еще что-нибудь.
Когда они снова вернулись в бар, Сатклифф заказал напитки.
— А что еще рассказывать? Я и видел-то его всего несколько раз — но этого хватило, чтобы я проникся к нему уважением. Другого такого пессимиста не было со времен Спинозы. Напоследок я принес ему плату в самых мелких монетах. У меня был небольшой кожаный портфель, и я наполнил его фартингами и другой мелочью. Вот уж он удивился, когда я отдал ему портфель и сказал, что это плата за лечение. «Бог ты мой, — рассмеялся он, — да у вас понос!»
Тоби курил трубку, слушая вполуха. Ему было неинтересно — он почти ничего не знал о личностях, про которых рассказывал Сатклифф, зато Сатклифф, похоже, неплохо изучил все тонкости.
— Потом мы уехали из Вены, а старик Фрейд отправился к себе, в свой новый кабинет, покинув мрачные комнаты и старый диван, на котором она посвящала его во все подробности нашей жизни, словно расставляла игрушечных солдатиков перед битвой или кукол перед пикником. Но когда я задавал старику вопросы о нас, он только качал головой со словами: «История нарциссизма у всех одна и та же». У меня появлялось нелепое искушение оплакать себя, поломать руки, но что толку? Он сказал, что я должен сублимировать несчастье в книге, которую бог знает как уже давно пытаюсь написать — начал задолго до того, как грянула беда. С ранней юности я мучился от Schmerz, Angst,
[93]
да еще как. Мой первый издатель заплатил мне аванс за кулинарную книгу о египетских блюдах. Я был вне себя от счастья и тотчас на корабле отправился в Египет. Но в первом же кушанье, не поверите, в салате, оказался презерватив. Так и пошло с тех пор.
За тщетной попыткой пошутить Констанс почувствовала тяжелую депрессию и напряжение. В его грубой неуклюжести ей привиделось нечто уютное и беспомощное, он был похож на старого слепого мишку, привязанного к столбу. Ей тоже хватало несчастий, с которыми так не хотелось оставаться наедине; она явственно ощутила, что ей не хочется возвращаться в свою холодную стерильную квартиру с перегруженными книжными полками и немытой посудой. С тех пор, как она получила письмо Сэма, у нее не было сил оставаться по эту сторону озера; даже в клинике ей было легче — в обществе коллег и санитаров, даже присутствие больных как будто приносило ей — парадоксальным образом — успокоение. Приблизился вечер, и Тоби вспомнил о приглашении на обед. Он церемонно раскланялся, выразив надежду еще раз… Учтивость семнадцатого столетия как нельзя лучше шла ему, он был как будто создан для нелепых поклонов и дурацких расшаркиваний. Остался один Сатклифф. «Наверно, странно существовать лишь в чьем-то дневнике, подобно Сократу, — подумала она. — Ведь о нем известно только со слов Платона».
А он думал: «Когда же наконец я закончу книгу, которую так давно мурыжу? Когда перестану дышать? Но идея-то была в создании идеальной книги — титанического труда — le roman appareil.
[94]
В конце концов, почему бы не поместить в книгу куски из других книг, черты чужих персонажей, циркулирующих в крови друг друга, — но чтобы все они были свежими, никакого повтора, вторичного пережевывания, вторичного дыхания. Такая книга может прозвучать вопросом: стоит ли жизнь того, чтобы жить, если все равно умрешь… Одно не может быть без другого. Я слышу голос: «Чем несчастный болел?» — «Смертью!» — «Смертью? Почему же он умолчал об этом? В смерти нет ничего особенного, если она приходит вовремя».
А она думала: «Познание боли — самое большое, что может дать любовь. Ну и дураками же мы были! Теперь мне все ясно. Одни браки чуть тлеют, у других все как у всех, а мы познали экстаз. Нам повезло! Поэтому мне трудно собраться с силами после такого удара. Что дальше? Буду жить одна, как Обри, спать одна на своей правой половине кровати головой на север; вот так, совсем одна».
Он же размышлял о своем: «Соединять и перемешивать реальности — вот настоящая игра! В конце концов, нам очень мало дано — всего несколько разновидностей характеров, типов поведения; вряд ли их больше, чем христианских имен, которыми мы пользуемся. Сколько наносной шелухи нужно соскоблить, чтобы добраться до истинно чистой поверхности, до сути? Все мы — фрагменты друг друга; каждый изначально получает кусочек от целого. От абсолюта — скажем, Аристотелева пятого элемента;
[95]
все персонажи по сути одинаковы и все ситуации идентичны друг другу или очень похожи. Вселенная наверняка умирает от скуки. И все-таки, я упорно мечтаю о книге, в которой не будет совсем отвлеченных персонажей, так как я дам им предков и потомков — могут ли такие люди вторгаться в чужие жизни и покидать их, не нанося никому вреда? Хм. И вся книга будет состоять из уменьшенных квинт — если говорить об оркестровке. Большая раздвижная книга, в которой всё — и суть и подходы к ней. Голгофа, а не книга. Надо поговорить о ней с Обри». Он наклонил голову, а воображаемая аудитория долго аплодировала ему.