Лорду Галену стало не по себе.
— Боже мой! — патетически воскликнул он. — Что за бесстыдство!
Зато Блэнфорд пришел в восторг.
— А что нужно сделать в ответ? — спросил он сквозь смех, но принц молчал.
— Продемонстрировать свое одобрение, — наконец уклончиво проговорил он.
Макс, негр с фиолетовой кожей, который был у Галена шофером и доверенным слугой, теперь с утра занимался тем, что надевал на мебель чехлы. Начал он с верхнего этажа и постепенно спускался вниз, оставляя нетронутыми жилые комнаты. Это было похоже на постепенно осушаемый бассейн, и в конце концов не претерпели изменений лишь большой салон и столовая. Стопка пока не потребовавшихся чехлов лежала в холле. Гален вздохнул. До чего же печально таким образом обрывать лето, даже не имея уверенности в том, что заключенный в последнюю минуту мирный договор будет соблюдаться. И что тогда делать? Смогут ли они продолжать прежнюю жизнь, словно ничего не случилось? Нет, что-то важное в самой сути вещей претерпело штормовую встряску. Немецкие барабаны предсказывали новое направление. Однако будущее все еще было в потемках, неопределенным и — полным предзнаменований. («Заниматься с ней любовью — это смертельный номер, — подумал Сэм. — Все равно что подсунуть шпагоглотателю обоюдоострый нож вместо шпаги».) Блэнфорд лепил хлебные катышки и тоже размышлял о Ливии. У него была еще одна, тайная, причина любить ее — но прозвучало бы это довольно глупо, если бы он заикнулся об этом. Она оставила ему новенький томик Хаксли, его любимого писателя, с первым эссе о природе дзен-буддизма, с самым первым упоминанием о Судзуки,
[4]
которое словно освещало тьму разума. Вновь он размечтался о далеких краях, безопасных и безмятежных, как например Лхаса, где постигают мудрость, читая золотые сутры, переписанные золотыми чернилами… Эта книга так же, как открытие его поэтического дара, стала ее подарком ему, с которым не сравнится никакой другой подарок. Кому по силам понять такое?
Все же не сложившиеся между ними сексуальные и любовные отношения сказались на нем пагубно, временами он приходил в такое бешенство, что мог бы схватить ее, как крысу, и трясти изо всех сил, возвращая к здравому смыслу, — или, наоборот, вытряхивая из нее здравый смысл! Где она теперь? Он мог лишь догадываться, хотя в основном это зависело от того, есть ли у нее деньги оставаться даже в таком не очень дорогом месте, как Фаншон. Вверх от него поднимался хулиганистый и грязный бульвар Монмартр с заведениями, где ели кус-кус, и с жестяными арабскими кинотеатрами. Ей нравился этот маленький, чуть на отшибе отель, потому что его боковая дверь выходила в Музей восковых фигур. Выскользнув из нее, она могла часами бродить среди восковых знаменитостей, пролагая тропинку во французской истории (ее кровавой части), — между ее живописными эпизодами, и тогда лицо Ливии обретало новую красоту — из-за легкой отрешенности, которую навевали на нее эти затененные фигуры. Агония Марии-Антуанетты, смерть Марата (в подлинной ванне!) и выражение нежности на прозрачном лице Жанны д'Арк, всходившей на костер, — проходили часы, а Ливия все не могла покинуть музей, завороженная восковым подобием не существующего, но еще живого прошлого. Вот и праздник на венецианском Большом канале со сверкающим синим ночным небом и блестящими кусочками воды, или вечеринка, неожиданное суаре в замке Мальмезон со всей труппой стендалевских персонажей! Современные сценки практически не вызывали у нее интереса. А вот в душном маленьком холле с кривыми зеркалами она проводила много времени, принимая разные позы и внимательно, но без малейшей улыбки изучая свое искаженное отражение. Потом покупала жвачку и ныряла в кинотеатр, чтобы пофантазировать о длинном восковом носе Декарта или хитрой ухмылке на лице Фуке. Сейчас Блэнфорд думал о Ливии с тупой болью и мысленно проговорил: «Несчастная девочка, у нее прошлое, как лапа, полная заноз-колючек».
Пусть будет Египет. «В Египте, — уверял он Феликса Чатто, — девушки сами решают, когда объявить перемирие, это последняя новость». А последней причудой, которую Чатто разделял с Катрфажем, служащим лорда Галена, были новые машины наподобие «Морриса», и в нем тот обещал увезти Констанс обратно в Женеву к ее занятиям — чтобы она могла начать их с привычной аккуратностью. Сэм настаивал на этом. Потом, когда он вернется после войны с непременной дыркой от пули в карманной библии, она встретит его там, в Женеве, с целой горой полученных за это время знаний! «Тогда ты поймешь, что я совсем глупая, и бросишь меня», — упрямо возражала Констанс. На самом деле, эти занятия помогали ей понять природу своей любви к Сэму. Тот был единственным ребенком, и мать одарила его своей любовью, однако была достаточно мудра, чтобы не мешать ему, не противиться его желанию летать. Она, как думала Констанс на новом языке, который теперь изучала, прервала трансфер
[5]
в самый подходящий момент, чтобы отпустить сына на свободу. Констанс подумала, что о нем нельзя написать «Сыновей и любовников».
[6]
Он купался в материнской любви, кожа у него отличалась чистотой и гладкостью, как у любимых детей, — она не могла устоять перед сексуальным магнетизмом его загорелых рук. У него была бархатистая кожа, потому что в детстве его правильно, разумно любили; и ее тоже — каким-то чудом. Они были созданы друг для друга, и их чувства смешивались, как краски! «Ах, хватит смотреться!» — сказала она своему отражению в старом зеркале в простенке — теперь она стремилась быть красивой, утром и вечером накладывала макияж, чтобы Сэм не засматривался на других! Когда же, однако, она спросила Обри, разве не похож ее возлюбленный на донателловского Давида, он рассердил ее, ответив безразлично, устало, по-оксфордски: «Все видят себя не такими, какие они есть на самом деле. Из-за этого происходят многие недоразумения, ведь каждый играет свою роль. Он видит в тебе Изольду, а ты на самом деле — русская Екатерина. Ты видишь в нем Давида, а я — всего лишь вечно влюбленного английского мальчишку, обрадованного тем, что может раздеть свою мать». Она пришла в ярость. «Пошел ты к черту!» — сказала она, упрямо продолжая заниматься своим макияжем, тогда как он с таким же упрямством продолжал бриться, уставясь в то же зеркало.
Посланная Фаруком
[7]
в Марсель королевская яхта сообщила о своем прибытии и была готова увезти принца в Александрию. Блэнфорд заехал к нему в авиньонский отель, чтобы спросить о планах на будущее, и застал маленького человечка за спешными сборами: тот заворачивал свои сокровища и распределял их по сундукам с великолепной турецкой филигранью, выполненной листовым золотом, — наверняка принц унаследовал сундуки от предков-хедивов.
[8]
Возле двери стоял огромных размеров «вагон» для больших вещей — для кресел и складывающихся столов (принц любил устраивать приемы с игрой в бридж); для пары пальм в кадках; богатых ваз, золотых блюд и двух соколов. Принц с видимым удовольствием показывал все это Блэнфорду, однако предупредил, что еще несколько дней пробудет в Авиньоне. Когда же Блэнфорд спросил, не следует ли ему позаботиться о каких-то специальных одеждах, принятых при дворе, принц, не задумываясь, ответил, мол, это дело принцессы.