— Клянусь пятью женами Гампопы, вы все еще темните. Quinx или Cunx, а?
— Диалог Гога и Магога.
— Мистера Quiquenparle и мистера Quiquengrogne.
[220]
— Бан! Бан! Бан! Калибан.
[221]
— Вот это дух!
Великолепно было общаться вот так — с глазу на глаз. Сатклифф уже приметил в углу палаты бутылку виски и поднос со стаканами и сифоном.
— Можно? — вежливо спросил он, откашлявшись и одновременно кивая в сторону бутылки.
Не дожидаясь ответа, он пересек комнату и взял стакан. Потом постоял, любуясь видом на озеро, Обри наблюдал за ним с довольным и несколько отстраненным видом.
— Мое видение, как и ваше, пока еще не стало панорамным, оно избирательное, поэтому есть белые пятна.
Сатклифф нахмурился и кивнул.
— Например, там, где Месье появляется на космическом уровне. Фальшивый демон на страницах, посвященных гностику Зосиме. Или, если использовать более современные термины, демон, фигурирующий в электричестве Фарадея.
— Представляете мою радость, когда я нашел, что он вновь объявился в военно-воздушных силах Великобритании. Командует, как гремлин,
[222]
и все еще среди нас. Его дядюшки — джокер в карточной колоде и повешенный в картах Таро — гордятся им.
— Неудивительно. У него весьма насыщенная жизнь.
— Война скоро кончится, Робин, и что же будет с нами? С этим нашим чертовым двойным видением и вечным отвратительным ощущением déjà vu?
[223]
— Будем понемногу устаревать, отходить от современной жизни.
— Сомневаюсь. Еще многое предстоит сделать.
— Где?
— В городе! Мы возвращаемся!
— Все? В мертвый город?
— Все, кто еще жив. Выжившие благодаря любви. Об этом они размышляли с сомнением, даже с неприязнью.
— В легендах о тамплиерах, — сказал Обри, — есть одна о Тайной вечере, которая будто бы происходила в Авиньоне. Если пятеро сели за стол, кто из них Иуда? Вот вам загадка, не имеющая ответа.
— А Констанс тоже возвращается?
— Конечно! В Констанс ключ ко всему.
Будущее стало казаться немного более ясным. Во всяком случае, для Обри это было бы еще продвижением вперед — дополнительная возможность выздоровления. В клинике он мог бы пролежать еще много месяцев, одурманенный обезболивающими лекарствами, далекий от реальности, которая растворялась бы, как таблетка в слюне.
— В моем варианте романа, — сказал он, — я после войны возвращаюсь в Прованс с великанами-людоедами, скрывшись от мирской суеты в Верфеле. Этого мало; что-то не так в их несчастливой любви — надеюсь, с этим вы мне поможете. Наша реальность была более захватывающей, чем литература, и это непростительно. Теперь мы посмотрим на прошлое с разных точек зрения и с разными корабельными командами, так сказать.
— Можно мне выйти из игры, уехать прямо сейчас? — злобно крикнул Сатклифф. — Скажем, в Индию или Китай?
— Вы хотите вернуться обратно к жизни и не можете, — с горькой улыбкой произнес Блэнфорд. — Я тоже не могу — ведь это снова к чертежам, к копирке. Обратно в Авиньон! Из Авиньона есть только две дороги — путь наверх и путь вниз, что, в сущности, одно и то же. Две розы принадлежат одному семейству и цветут на одном стебле — Маркиз де Сад и Лаура — точка, где встречаются крайности. Страсть, отрезвленная болью, amor fati,
[224]
охлажденная плотью. Старый любовный треугольник, из которого Платон выводил Брачное число, заимствованное у Пифагора, треугольник, у которого гипотенуза имеет значение «пять».
— Фу-ты ну-ты! — непочтительно произнес Сатклифф. — Вам все равно не увести меня от поиска идеальной дамы, хозяйки сексуального тангенса, les éléments limitrophes.
[225]
Я требую права на праздную любовь, на Лауру, не ведающую своей судьбы, femme fatale, féotale, féodale.
[226]
— Вместо этого у вас будет лишь тибетское дыхание «в пять стадий», «лошадь» или «конь» белого света
[227]
и колоссальная тишина, не имеющая определенных границ. Высокое дерево с живительным соком, застывшим в жилах.
— Тогда где?
— В Авиньоне, который называют розой мира.
Глава четырнадцатая
На берегу озера
Начинавшийся день был необычно теплым, и Блэнфорд почувствовал, что не может больше лежать в палате, глядя на манящие зеленые лужайки и дальше, на тихие голубые воды озера. Почему бы не устроить вылазку на природу? До первой операции еще два дня.
— Кейд, — сказал он, — сегодня у меня день рождения, и я хочу подышать свежим воздухом. Мне хочется прокатиться по берегу озера. Надо отпраздновать день рождения маминой смерти. Давай сюда кресло и плед и не забудь свою Библию. Ты будешь читать мне, как обычно читал ей.
К удивлению Блэнфорда, слуга как будто обрадовался, когда наконец-то сообразил, в чем дело.
— Отлично, сэр.
Завернутый в плед, уложенный в железную колыбель, Блэнфорд практически не чувствовал движения резиновых шин по набережной. Он все еще был немного сонным, немного оглушенным успокоительными таблетками, и его мысли разбегались в разные стороны, не соединенные единым сюжетом.
— Кейд, нам никогда не увидеть греческую драму такой, какой ее видели сами греки.
— Да, сэр.
— Для них это было искуплением.
— Да, сэр. Мне читать? Откуда? Хотите, начнем с «Вначале было Слово»?
[228]
— Нет, лучше с «Господь — Пастырь мой».
[229]
— Отлично, сэр.
Слова проникали глубоко в душу, и он чувствовал, что тронут до самого нутра, ненасытно алчущего этого великолепия, этого английского языка, которого больше не существовало. Тем не менее, слушая Кейда, думал он совсем о другом, о пропавшем эссе Ницше об Эмпедокле, о безумии, об эволюции, о появлении мужчины из лона неотделимой от своего времени женщины и вообще о природе. Об иле и тепле, и о растениях, убаюканных журчанием воды, и об инфузориях, и рыбьих зародышах. Создатель просовывает руку в перчатку по локоть, словно в колбасную оболочку, а потом вынимает ее, но взаимодействие животворных клеток уже началось. Таинственный, но уже предопределенный набор из рук, ног, глаз, зубов постепенно превращается в нечто завершенное: точно так же развиваются составляющие разума, электрический ток — ощущения, воображение, восприятие, познание: и все это держится вместе, благодаря центробежным силам вращающегося мира. Здорово! И потом, этот постепенный переход от одной формы к другой… саженец становится деревом, рыба человеком. Мысленное зрение выведет его к интригующим краскам, словам, мелодиям, а самое главное, понудит его украшать, восславлять и обустраивать свое тело — при жизни как храм, после смерти — как усыпальницу. Это породило постепенно гордыню, а потом и страх. Рога бога выросли на всех его святилищах, и человек сошел с ума, когда посмел постичь!