Выехали мы по холодку, по хрустально-розовой заре и прокатились немного вдоль по дороге на Абукир, прежде чем свернуть от побережья вглубь; затем по пыльной грунтовой дороге мимо пустынных проселков, каналов и заброшенных просек в осоке, вырубленных когда-то пашами, чтобы добраться до охотничьих хаток на озере. В конце концов машину пришлось оставить, но здесь-то нас и дожидался младший Нессимов брат — троглодит с gueule casseeee
[44]
, ломанолицый Наруз. Слушай, какой контраст составляет этот черномазый крестьянин рядом с Нессимом! А силища какая! Я просто глаз от него оторвать не мог. В руках он вертел великолепный кнут из позвонков гиппопотама и обтянутый бегемотовой кожей — настоящий курбаш. Я видел, как он снимал им стрекозу с цветка с пятнадцати шагов; потом уже в пустыне он загнал дикую собаку и разрезал ее на части в два удара. Он ее в буквальном смысле слова расчленил двумя ударами, ничего себе игрушка! Итак, мы сели в седла и поехали к дому в мрачноватом молчании. Ты ведь тоже там был, лет сто назад, если я не ошибаюсь? Состоялись официальные дружеские переговоры с матерью семейства, чудаковатая такая баба, с ног до головы закутанная в черное, а сверху еще и чадра; но властная — этакая вдовствующая императрица в изгнании, великолепный английский и голос надтреснутый, спекшийся какой-то, как будто вот-вот сорвется в истерику. Красивый голос, но странный, весь как на грани, на лезвии, лучше не скажешь — голос отца-пустынника (или сестры-пустынницы?). Не знаю. Вроде бы сыновья должны были отвезти меня в пустыню, в монастырь. Вроде бы Наруз должен был держать там речь. Первый его опыт — так сказать, премьера. Не скажу, чтобы косматый туземец произвел на меня впечатление оратора. Челюсти работают безостановочно, на висках ходят жилы! Я, помню, подумал, что во сне он просто обязан скрежетать зубами. И при всем при том — голубые глаза, чистые, как у девочки. Нессим к нему очень привязан. И, Бог ты мой, какой наездник!
На следующее утро мы тронулись в путь; по паре лошадей на брата — арабских, относятся к ним очень бережно и целый караван шаркающих по песку верблюдов в подарок «людям» от Наруза; их должны были там зарезать и сожрать. То был путь неблизкий и нелегкий, миражи не оставили камня на камне от способности ясно видеть и трезво рассуждать, вода была горькой, в собственной шкуре жарко было как в аду, так что к концу прогулки Искренне Твой сделался усталым и злым. Такое впечатление, будто вместо головы у тебя сковородка, ее поставили на угли и жарят собственные твои мозги! Мои шипели вполне явственно, когда мы добрались до первых чахлых пальм и перед глазами у меня зажужжал, уже с подскоком, образ монастыря в пустыне, на том месте, где бедной Дамьяне при Диоклетиане снесли башку с плеч во славу Господа нашего Иисуса Христа.
Ко времени нашего прибытия уже успели опуститься сумерки, и мы въехали вдруг, прямо на лошадях, в роскошно раскрашенную гравюру, которая могла бы стать иллюстрацией… к чему? К «Ватеку»!Огромный лагерь: шатры, шалаши, времянки. Тысяч, наверное, шесть пилигримов расположились вокруг нас в жилищах из бумаги и прутьев, из холста и ковров. Целый город вырос в одночасье, с собственной системой освещения, даже с канализацией, — целый город, включая небольшой, но изысканный квартал сестренок наших во грехе. Топочут в темноте верблюды, коптят, лопочут факелы и фонари. Слуги разбили для нас палатку под каким-то обвалившимся сводом, где тихо беседовали два мрачных бородатых дервиша, где сложены были у стены хоругви, как переливчатые крылья здешних ночных бабочек, — при свете большого бумажного фонаря, исписанного сплошь арабской вязью. Спустилась тьма кромешная, но маленькие интермедии — ярмарочные, балаганные, как полагается, — она лишь оттенила. У меня просто ноги зудели пробежаться по окрестностям; друзей моих это, видимо, тоже вполне устраивало, вера, церковь, все такое, и Нессим назначил мне рандеву в палатке через полтора часа. А я его едва уже слушал, настолько захватил меня сей химерический город с глинистыми улочками, с длинными ярдами лотков — переизбыток пищи: дыни, яйца, бананы, сласти, сплавленные воедино неровным, неземным почти светом. Каждый александрийский лоточник, каждый бродячий торговец счел своим долгом откочевать сюда с товаром. В темных закоулках играли, как мыши попискивали, дети, а взрослые готовили ужин в шалашах и палатках, освещенных маленькими коптящими свечками. Словно чья-то безликая могучая воля ходила тихо под поверхностью эфемерного здешнего быта, рождая завихрения коротких сюжетов и сцен. В крохотной будке поет проститутка, красивая, статная, — половодье тоски, заунывные долгие ноты и резанные мелко лесенки четвертьтонов — и надевает не спеша облегающее, в спиралях блесток платье. У двери табличка — цена. И вовсе даже не дорого, подумал я и проклял от души свои долги и обязательства. Чуть дальше сказитель выводил, стеная, душещипательный романс об Эль-Загуре. В импровизированных кафе на центральных «проспектах» под фонарями и флагами сидели люди, пили коричную, пили шербет. За стеной монастыря шла служба, пели. Снаружи характерный сухой стук — фехтовали на палках, и толпа приветствовала криком каждый изыск, каждый удачный выпад. Надгробья, утопающие в цветах, маслянистый отблеск арбузной кожуры, мясо на жаровнях, пропитавшее весь воздух окрест пряным запахом, — колбаски, и шашлык, и шипящие, шкворчащие потроха. Спектр звука на спектр света, и сплавились, слились в одно, не делимое далее. Взошла луна, рогами кверху.
В большом шатре кучка мокрых от пота сиренево-смуглых суданцев с отрешенными лицами танцевала под странную музыку — нечто вроде фисгармонии, только очень маленькой, с ломким резковатым звуком, вертикальная клавиатура и раскрашенные бутылочные тыквы вместо трубок; ритм задавал мосластый черный парень, вызванивая стальным прутом по куску подвешенной к опорному шесту железной рельсы. Там я наткнулся на одного из слуг Червони, тот был искренне рад нашей встрече и едва ли не силой влил в меня порцию чудного суданского пива, его здесь называют мерисса. Я сел и стал смотреть на танцоров, сосредоточенных, с горящими глазами, медленное движение по кругу забавными такими мелкими шажками, опускают на землю переднюю часть ступни, резко, а потом поворачивают, будто раздавили таракана. Потом ворвалась барабанная дробь, я обернулся и увидел идущего мимо дервиша с большим верблюжьим барабаном в руках — сияющая красной медью полусфера. Он был черный — рифьят, — и, поскольку я никогда еще не видел всех этих фокусов с хождением по углям и поеданием живых скорпионов, я встал и пошел за ним следом. (Никогда не забуду: мусульмане поют что-то вроде поминальных песен по Дамьяне, христианской святой, очень трогательно; я слышал, как они завывали «Йа Ситт Йа Бинт Эль Вали» снова и снова. «О госпожа, жена наместника». Полный восторг.) Во тьме — хоть глаза коли — набрел я все-таки на компанию дервишей, в лужице света между двумя проломами в стене. Танец почти уже кончился, и они успели превратить одного из своих в живой подсвечник, облепленный со всех сторон горящими свечами; расплавленный воск тек по нему ручьями — буквально. В конце концов какой-то старикашка подошел к нему и проколол ему кинжалом обе щеки насквозь. На кончик лезвия и на рукоятку он водрузил по тяжелому подсвечнику с полдюжиной свечей на каждом. Преображенный в пылающее древо, юноша привстал на цыпочки и медленно закружился в танце. Когда он обернулся несколько раз вокруг себя и остановился наконец, кто-то просто-напросто выдернул кинжал из его лица, старик смочил слюной пальцы и дотронулся ими до ран. Через секунду юноша уже улыбался, и, судя по всему, ему было совсем не больно. И взгляд стал вполне осознанным.