Наруз тихо вернулся по коридору назад, на балкон, постоял с минуту, борясь со слезами, позвал: «Отец…» — голосом скрипучим и ломким — голосом школьника. Тут же в отцовой спальне зажегся свет, закрылся ящик комода и ширкнула резина по дереву. Он подождал еще, пока после долгой достаточно паузы не услышал знакомый раздраженный окрик:
«Наруз!», сказавший ему, что все теперь в порядке. Он высморкался в рукав рубашки и бегом бросился в спальню. Отец сидел лицом к двери, с книгой на коленях.
«Скот ленивый, — сказал он, — я тебя добудиться не мог».
«Прости меня, — сказал Наруз. На душе у него стало вдруг светло и радостно, облегчение было столь велико, что ему внезапно захотелось, чтобы на него наорали, обругали его, унизили. — Я ленивая скотина, свинья неблагодарная, комок соли», — выкрикнул он, надеясь спровоцировать отца на большее оскорбление, на удар плетью. Он улыбался. Он хотел окунуться — сладострастно — в волну отцовской ярости.
«Помоги мне лечь в постель», — коротко сказал калека, и сын нагнулся, чтобы поднять из кресла усохшее донельзя тело, нежно, страстно почти, благодарный уже за то, что отец еще дышит…
Откуда, в самом деле, Маунтоливу было об этом знать? Он чувствовал лишь — не мог не почувствовать — в Нарузе некоторую настороженность по отношению к себе. Нессим, напротив, был открыт и приветлив. С Нарузовым отцом все было яснее некуда — Маунтолива раздражала вечно поникшая его голова, вечная жалость к себе, явственно сквозившая в манере его и в голосе. Была, к несчастью, еще одна причина для конфликта, и напряженность росла, искала выхода и нашла его в конце концов — Маунтолив, не желая того, сам спровоцировал эту вспышку, совершив одну из тех gaffes
[7]
, которых дипломаты более, чем какое-либо иное племя, боятся и с тоской предощущают; одна только память о них способна годами мучить их по ночам. Сама по себе оплошность была пустяковой и к тому же совершенно нелепой, но она дала старику повод взорваться, и Маунтолив за поводом угадал, конечно же, причину. Случилось это за столом вечером, во время обеда, и поначалу все просто-напросто смеялись — и в веселье этом не было ни капли горечи или же принужденности, только лишь улыбчивый протест Лейлы:
«Но, дорогой мой Дэвид, мы вовсе не мусульмане, мы такие же христиане, как и ты .»
Конечно же, он знал о том — как он мог оговориться? Одна из тех жутких реплик, что, будучи произнесены, кажутся не только неизвинительными, но и непоправимыми — назад не возьмешь. Нессима, кстати, оплошность эта скорее даже позабавила, но никак не оскорбила; с обычной своей тактичностью он не преминул положить гостю руку на запястье, прежде чем расхохотаться, — чтобы Маунтолив не обманулся адресом, смеялись не над ним самим, а над его ошибкой. Однако, стоило смеху угаснуть, он тут же понял, что так просто с рук ему это не сойдет, — по закаменевшему лицу старика, он единственный даже не улыбнулся.
«Не вижу повода для веселья. — Пальцы его вцепились в полированные подлокотники кресла. — Ничего смешного. Эта ошибка точь-в-точь соответствует обычной британской позиции здесь, в Египте, — нам, коптам, всегда приходилось бороться с подобным к себе отношением. До того как они пришли в Египет, между нами и арабами не было никаких трений. Британцы научили мусульман ненавидеть коптов, именно они в ответе за нынешнюю дискриминацию. Да, Маунтолив, британцы. Я знаю, что говорю».
«Мне, право, очень неловко», — пролепетал Маунтолив, все еще пытаясь замять свою оплошность.
«А мне ничуть, — перебил его калека. — Очень хорошо, что мы вышли на эту тему, потому как нам, коптам, приходится жить с этим, тут уж не до шуток. Британцы вынудили мусульман перемениться к нам. Понаблюдай за работой Комиссии. Поговори о коптах со своими здешними соотечественниками, ты увидишь, как они презирают и ненавидят нас. И мусульман заразили тем же».
«Да, сэр, конечно!» — сказал Маунтолив, сгорая со стыда.
«Конечно! — тоном выше повторил больной, кивнув головой на иссохшей складчатой шее, словно уронив ее. — Мы знаем правду».
Лейла невольно дернулась, приподняла руку, будто желая остановить мужа, пока он не сорвался окончательно, но он не обратил на нее внимания. Он откинулся в кресле и заговорил быстро, порой неразборчиво, дожевывая на ходу кусок хлеба:
«И что вы, что англичане вообще знают о коптах, какое вам до нас дело? Какая-то там дурацкая ересь, выродившийся язык, литургия, безнадежно испорченная арабским и греческим. И так было всегда. Когда во время первого крестового похода вы взяли Иерусалим, был тут же издан закон, очень показательный закон: ни один копт не имел права войти в город — в наш Град Святой . Никакой разницы не было для западных христиан между мусульманами, разгромившими их у Ашкелона, и коптами — единственной ветвью христианства, сумевшей прижиться, и неплохо прижиться, на Востоке! А потом ваш добрый епископ Солсберийский открыто заявил, что для него восточные христиане хуже нехристей, и крестоносцы ваши с радостью бросились их резать».
Выражение горечи на его лице взорвалось вдруг злой улыбкой, на мгновение осветившей каждую его черточку. Чуть только мрачная мина калеки — висельник, ни дать ни взять, — вернулась на обычное место, он облизнул губы и снова кинулся в атаку, и Маунтолив понял вдруг, что с самого первого дня тема эта не давала старику покоя, жгла его изнутри. Речь давно была заготовлена впрок, и он только ждал повода, чтобы обрушить ее на гостя. Наруз следил за отцом с немым обожанием, и даже лицо его менялось в зависимости от того, о чем говорил отец. Сказано: «Наш Град Святой» — гордость, сказано: «Хуже неверных» — гнев. Лейла сидела бледная и сосредоточенная и глядела в сторону, на балкон; один Нессим, казалось, был совершенно спокоен. На отца он смотрел сочувственно и с уважением, но без видимых эмоций. И в уголках его рта едва ли не до сих пор пряталась улыбка.
«Знаешь, как называют нас мусульмане? — Голова его снова качнулась. — Я скажу тебе. Гинс Фаруни. Да, мы genus Pharaonicus
[8]
— истинные потомки древних, суть и соль Египта. Мы называем себя гюпт — как древние египтяне. Но мы и христиане тоже, как ты, только порода наша древней и чище. И все это время мы были мозгом Египта, даже при хедивах. Несмотря на все репрессии, мы занимали здесь почетное место, и нашу веру уважали всегда. Да-да, те самые мусульмане, которые на дух не переносили еврея ли, грека, признавали в копте истинного наследника древнеегипетского племени. Когда Мохаммед Али овладел Египтом, он отдал все финансы в руки коптов. Куда бы ты ни кинул взгляд, Египтом, в сущности, правили мы, поганые копты, потому что мы были умнее и честнее всех прочих. Когда Мохаммед Али прибыл сюда в первый раз — кого он застал у руля, кто держал под контролем все государственные дела? Копт. И он сделал этого копта Великим Визирем».
«Ибрагим Э. Гохарри», — сказал Наруз торжественно, как школьник, уверенный в правильности ответа.
«Именно, — эхом отозвался отец, ничуть не менее торжественно». — Он был единственный во всем Египте человек, коему было позволено курить трубку в присутствии первого из хедивов. Копт!