Единственным старым знакомым было Помбалево покойное кресло, мистически восставшее из небытия точь-в-точь на прежнем месте, у окна. Он что, прихватил его с собой, когда бежал на перекладных из Рима? С него станется. Крохотная комнатушка в конце коридора, где мы с Мелиссой… Теперь там жил Хамид. И спал он на той же самой неуютной койке — пришел приблудным сквознячком неповторимый, изысканный букет тех заколдованных медовых полдней, и меня пробило дрожью; мы в те времена… Но Хамид все говорил, говорил. Ему пора готовить ланч. Потом он метнулся вдруг в угол и сунул мне в руку растрескавшийся моментальный снимок; когда-то он, должно быть, просто-напросто стянул его по случаю у Мелиссы. Обычное уличное фото — и очень выцветшее к тому же. Мелисса и я, мы идем по рю Фуад под руку и о чем-то говорим на ходу. Она улыбается, наполовину от меня отвернувшись: честно делит внимание между тем, о чем я с такой истовой, серьезной миной ей толкую, и яркой витриной магазина. Сделали его, должно быть, этот снимок, зимой, часа в четыре вечера. О чем, интересно, я мог так пламенно с ней говорить? Убей меня Бог, но ни места, ни даты я не помнил; и все-таки вот он, снимок, черным по белому, как принято говорить. Вполне вероятно, что слова, только что сошедшие с моих уст, характер имели значимый и даже эпохальный, — а может быть, и смысла-то в них было разве что на грош! Под мышкой я держал стопку книг и одет был в старый грязный макинтош, тот самый, что в конце концов перекочевал к Золтану. Н-да, химчистка бы ему не помешала. Как, собственно, и мне самому — визит к парикмахеру. Нет, невозможно воскресить в памяти тот вечер, канул бесследно! Я поймал себя на том, что тщательно выискиваю на снимке любые, даже самые случайные детали, будто реставратор, склонившийся над безнадежно испорченной фреской. Да, это зима, часа в четыре. На ней ее единственная зимняя шубка, под котика, и сумочка в руках — я вообще ни разу этой сумочки у нее не видел. «Вечерний сумрак августа — был, вероятно, август…» — еще одна цитата мысленно
[106]
.
Я вновь обернулся к расшатанной, похожей на старенький стеллаж койке и произнес: «Мелисса» — очень тихо. И понял вдруг с тоскливым каким-то, удивленным чувством, что она исчезла совсем. Вода сомкнулась над ее головой, только и всего. Как будто и не было ее никогда, как будто она не вызывала во мне боли и жалости, которым (я всегда убеждал себя в этом) жить со мной и жить, преосуществляясь, быть может, в иные формы, — но жить победно до конца дней моих. Я сносил ее, как старую пару носков, и сам факт полного и окончательного ее исчезновения поразил меня и шокировал. Разве может «любовь» снашиваться вот так, бесследно? Я сказал еще раз: «Мелисса» — и услышал, как красивое слово эхом отдалось в тишине. Имя печальной тихой травки, имя нимфы, имя паломницы в Элевсин. Неужто от нее осталось меньше, чем — чем запах, чем букет вина? Неужто она теперь всего лишь цепочка литературных аналогий, нацарапанная на полях ничем иным не примечательного стихотворения? И что послужило причиной подобному несчастью — моя любовь или та литература, которую я жал из нее по каплям? Слова, кислотная ванна слов! Я почувствовал себя виноватым. Я попытался (самообман, типичный для людей сентиментальных) заставить ее появиться усилием воли, вызвать в памяти хотя бы один из тех послеполуденных поцелуев, в которых когда-то собиралась для меня сумма всех разноликих смыслов Города. Я попытался выжать из глаз слезы, загипнотизировать память, повторяя вместо заклинания ее имя. Эксперимент с успехом провалился. Даже имя ее хождения более не имело! И впрямь позор — не помнить ни аза из счастья столь большого, столь полного. Затем, перезвоном далеких колоколов, пришел вдруг едкий голос Персуордена: «Но ведь несчастье есть одно из немногих ниспосланных нам наслаждений. Мы специально созданы, чтоб жить им, чтобы наслаждаться им без меры». Вот и Мелисса была всего-то навсего одной из бесчисленных масок любви!
Я успел принять ванну и переодеться к тому времени, когда в дом ворвался — как раз к раннему ланчу — Помбаль, весь в судорожном, томительном экстазе своих новых, неизведанных прежде чувств. Фоска, предмет экстаза, была, сообщил мне Помбаль, беженка, вышедшая замуж за британского офицера. «Как оно могло случиться так вдруг, такое внезапное и страстное взаимопонимание?» Он никак не мог взять в толк. Он встал и подошел к висящему на стене зеркалу глянуть на себя. «И это я, который от любви готов был ожидать чего угодно, — мрачно, расчесывая всей пятерней бороду и созерцая собственное отражение, — но только не вот эдакого. Если бы год назад какой-нибудь бедолага взялся мне толковать о том, о чем я сейчас тебе толкую, я бы сказал ему: "Pouagh!
[11]
Типичный петраркообразный бред. Чушь средневековая!" Честное слово, тогда я был уверен, что воздержание есть вещь с медицинской точки зрения просто вредная, что чертова эта штука атрофируется или вообще отвалится к чертовой матери, если не пускать ее в дело как можно чаще. А теперь взгляни на своего несчастного — нет, что я говорю, на счастливейшего из своих друзей! Я чувствую, что связан по рукам и ногам одним только фактом ее существования. Вот послушай. Последний раз, когда Китс приехал из пустыни на побывку, мы пошли с ним и вместе надрались. Он затащил меня к Гольфо. И у меня появилось подленькое такое желание — своего рода попытка произвести эксперимент ramoner une poule.
[12]
Не смейся. Просто чтобы разобраться, что со мной такое происходит. Я положил пять рюмок арманьяка кряду и привел себя, так сказать, в тонус: почувствовал, что чисто теоретически в дело я готов. Ну что ж, сказал я себе, невинность наша затянулась, не пора ли нам пора. Надо бы dйpuceler
[13]
этот романтический образ, покуда не поползли по Городу слухи о том, что великий Помбаль больше не мужчина. И что же дальше? Я просто-напросто ударился в панику. Мои чувства оказались со всех сторон blindes
[14]
, что твой чертов танк. Только я увидел всех этих девочек — и тут же у меня перед глазами встала Фоска. Вся, до мельчайших подробностей, даже как руки у нее лежат на коленях, когда она вяжет! Мне словно мороженого сунули за воротник. Я вывалил на стол все, что было у меня в карманах, и бросился бежать под улюлюканье моих старых подружек, а они швыряли мне вслед свои тапочки. Боже мой, как я матерился. И не то чтобы Фоска от меня этого требовала, ничего подобного. Она мне так и говорит: если тебе нужна девочка, иди и найди себе девочку. Может, свобода как раз и есть самый худший вид неволи, а? Кто знает? Для меня это полная тайна. Понять не могу, каким таким образом эта девчонка буквально за волосы тащит меня по столбовым дорогам рыцарской чести — места-то, сам понимаешь, незнакомые».