- Я уже объяснял вам, почему. Почему вы не пойдете и не сделаете этого сами? Боитесь? Ждете, чтобы я таскал для вас из огня каштаны? Перестаньте действовать мне на нервы, Лакассань. Лучше подумайте о том, как доставить письмо адресату.
Он помахал письмом в воздухе, чтобы чернила поскорее просохли, и несколькими излишне резкими, раздраженными движениями запечатал его. Затем он надписал адрес: "Его Высокопревосходительству князю Петру Ивановичу Багратиону, в собственные руки", - и передал письмо Лакассаню. Француз подул на адрес и спрятал письмо за пазуху.
- Что же, сударь, - сказал он, вставая, - не смею вас более задерживать. Я постараюсь, чтобы письмо попало по адресу сегодня же, в крайнем случае, завтра. От души советую вам не делать резких движений и оставаться на месте. Учтите, более я не намерен терпеть ваши штучки, которые вы столь изящно именуете превратностями судьбы. Ступайте к себе в номер и ждите известий от меня. Вам все ясно?
Огинский молча кивнул, избегая смотреть ему в глаза. Внутри у него все дрожало. У него было такое ощущение, словно он только что избежал неминуемой мучительной смерти. Облегчение, которое испытывал пан Кшиштоф, глядя на удаляющуюся спину Лакассаня, было столь огромно, что он с превеликим трудом удерживался от рыданий.
Немного придя в себя, он стал обдумывать ситуацию и пришел к выводу, что опять угодил из огня да в полымя. Багратиона, который одним своим присутствием создавал угрозу его благополучию, теперь можно было смело сбросить со счетов: если печальное известие и не убьет князя, то, по крайней мере, надолго займет его мысли, отбив всякую охоту размышлять о таких мелочах, как какой-то подозрительный гусарский поручик. Но теперь место раненого генерала занял живой, совершенно здоровый и полный энергии Лакассань, который был для пана Кшиштофа вдесятеро опаснее всей русской армии со всеми ее генералами и маршалами. Избавиться от этого холодного убийцы будет гораздо сложнее, чем от измученного ранами и лихорадкой Багратиона; пан Кшиштоф в полной мере осознавал опасность, которой подвергался, и это сознание начисто лишило его покоя. Выпив еще одну рюмку водки, он окончательно сформулировал для себя аксиому, которая в данный момент управляла его жизнью: пока Лакассань жив, покоя пану Кшиштофу Огинскому не видать, как своих ушей.
Лакассань между тем, помахивая тросточкой, праздной походкой дошел до дома князя Зеленского, адрес которого дал ему пан Кшиштоф, и стал прогуливаться взад-вперед перед воротами с видом человека, которому некуда девать время. Вскоре ему повезло: из низкой калитки, пригнувшись, вышла дворовая девка, неся в руке корзину для покупок. Крутанув тросточкой, Лакассань подошел к ней, остановил и вступил с нею в какой-то негромкий, но очень серьезный разговор.
Глава 7
Во второй половине сентября княжна Мария получила письмо из города, написанное, судя по обратному адресу, предводителем уездного дворянства графом Федором Дементьевичем Бухвостовым. Мария Андреевна помнила Бухвостова еще по предыдущим приездам сюда. Это был веселый и добродушный толстяк, некогда, по слухам, являвшийся душой любой компании и в незапамятные времена стяжавший себе славу лихого гуляки и первейшего в уезде дамского угодника. Те времена, однако же, давно остались позади, и теперь, в свои пятьдесят с чем-то лет, граф Бухвостов казался юной княжне древним стариком, едва ли не ровесником ее покойного деда. Судя по тону, в котором было составлено полученное Марией Андреевной письмо, добрейший Федор Дементьевич все еще бодрился, не желая признавать, что состарился. Его записка была полна шуток и игривых намеков, но шутки эти уже основательно попахивали плесенью - так, по крайней мере, показалось княжне. Смысл же письма сводился к тому, что в двадцатых числах сентября граф Бухвостов намеревался дать у себя дома большой бал, видеть на котором княжну Вязмитинову он почел бы за величайшую честь и неописуемое счастье.
Поначалу княжна твердо решила, что никуда не поедет. До балов ли ей было, в самом деле?! С тех пор как она вернулась к жизни, которую в обществе принято полагать нормальной, ее не покидало сосущее ощущение пустоты и одиночества. Она вовсе не была изолирована от общества: соседи приезжали к ней с визитами, и несколько раз она выезжала с визитами сама, но все это было не то. Веселая трескотня женщин и глубокомысленные рассуждения мужчин казались ей никчемными и пустыми, как писк резвящихся в амбаре мышей. Она смертельно уставала от общения с этими людьми уже на пятой минуте визита и с трудом дожидалась момента, когда можно было откланяться и уйти, не нарушая приличий.
В особенности досаждали ей частые посещения Зеленских, которые обыкновенно приезжали всем семейством и просиживали в гостиной по несколько часов. После этих визитов у княжны подолгу болела голова; кроме того, она никак не могла понять, с чего это вдруг чопорная Аграфена Антоновна и ее похожий на воробья супруг воспылали к ней таким горячим участием. Натурально, княжна не усматривала в поведении Зеленских никакого недоброго умысла; они казались ей просто довольно скучными и недалекими людьми, которые действовали сообразно собственным понятиям о доброте и приличиях. Княгиня Аграфена Антоновна все время донимала княжну настойчивыми предложениями, если не сказать просьбами, переселиться в их усадьбу. Она мотивировала это очевидной неспособностью княжны жить отшельницей и при этом справляться с запущенным старостой Акимом хозяйством. Это невозможно, восклицала княгиня, тряся двойным подбородком; более того, это неприлично! Молодая девица, одна, без присмотра, без помощи и защиты, в обществе какого-то подозрительного француза... При упоминании о французе ее губы, как правило, строго поджимались, зато глаза, напротив, почему-то начинали быстро-быстро бегать из стороны в сторону, зажигаясь каким-то нездоровым любопытством. Разгадать эту пантомиму было проще простого, но княжна сознательно не хотела этого делать, не допуская даже мысли, что Аграфена Антоновна может придерживаться о ней столь оскорбительного мнения.
Одним словом, поведение семейства Зеленских было для княжны непонятно и даже загадочно. Аполлон Игнатьевич все время мелко хихикал, а если и открывал рот, то лишь для того, чтобы поддакнуть супруге; дочери же их, все три, представлялись Марии Андреевне как одно пустое место - весьма, впрочем, шумное. Что же до француза, то бишь учителя танцев Эжена Мерсье, то он попадался княжне на глаза сравнительно редко - в основном, по вечерам, когда за окном темнело и прислуга подавала ужин. О делах они почти не говорили. Княжна предполагала, что Мерсье проводит все дни, занимаясь ее хозяйством, и была ему за это весьма благодарна. Время от времени француз предоставлял ей краткий отчет о проделанной работе, из которого княжна понимала лишь, что все было плохо, но постепенно шло на лад; иногда он приносил ей какие-то деньги - недоимки, выручку от проданного в казну урожая и т. п., - которые всегда приходились весьма кстати. Сидя по вечерам за столом в обществе княжны, Мерсье выглядел усталым, но был весел, все время сыпал шутками и развлекал Марию Андреевну игрой на клавикордах и исполнением под собственный аккомпанемент веселых французских шансонеток.
Поначалу княжну несколько беспокоила двусмысленность ее положения. Она ждала и боялась ухаживаний со стороны француза. Ухаживания эти представлялись ей совершенно неуместными: при всех своих неоспоримых достоинствах Мерсье был не в ее вкусе и вообще, что называется, не пара княжне. Кроме того, Мария Андреевна полагала, что должна хранить верность молодому Вацлаву Огинскому, хотя образ последнего с течением времени делался все более расплывчатым, постепенно приобретая неопределенные очертания какого-то светлого, но совершенно безликого облачка. Влюбляться в Мерсье она, однако же, не собиралась, да и француз, похоже, не питал на сей счет никаких иллюзий. Он был с княжной неизменно ровен, весел и дружелюбен, никогда не отказывая ей в помощи и в то же время избегая навязываться. Порой княжне даже начинало казаться, что француз сознательно старается поменьше попадаться ей на глаза; впрочем, по большому счету, Мерсье был ей безразличен. Они были, в некотором роде, товарищами по несчастью и помогали друг другу, чем могли, но этим их отношения полностью исчерпывались. Настоящей теплоты между ними не было: княжна, как ни старалась, не могла забыть окровавленной физиономии деревенского старосты, его отчаянных воплей и разгоряченного, веселого лица Мерсье, выглянувшего из распахнувшейся двери. Необходимость подобных действий, по мнению княжны, не оправдывала того удовольствия, которое почудилось ей в тот момент на лице француза. Это была, пожалуй, единственная по-настоящему глубокая трещина в их отношениях, но она никак не хотела зарастать.