— Вы же понимаете нас, сэр, — сказала она, и голос у нее заметно дрогнул. — Так что и это вы тоже поймете… Мы очень не хотим, чтобы вы восприняли это как невежливость с нашей стороны, и не хотим ставить вас в неловкое положение… Мы любим Англию…".
Я молча положил петицию рядом с черной розой из Китреи, пирогом, конфискованным вязаньем, заколками для волос, лентами и экземпляром "Эндимиона"
[68]
. Лучшего символа для этой ситуации не придумаешь.
Юноши были не менее колоритны, хотя и куда более требовательны — во многих смыслах. Я прекрасно помню Стефанидеса, сына виноторговца, с неизменной кривой ухмылкой и с расческой в кармане, Каллиаса, толстяка и хулигана Иоанидеса, а еще Спиропулоса, Грикоса, Алетрариса… Непросто было удерживать их в узде. Но, в общем, ребята они были спокойные и вежливые, не хуже и не лучше, чем их европейские ровесники, и все как один одержимы великой национальной мечтой. Взять хотя бы красавчика Леонидеса, который как-то раз задержался после урока и спросил, не соглашусь ли я помочь ему написать письмо девушке из Глазго. Он долго краснел и ковырял пол носком ботинка, но в конце концов все-таки извлек письмо и фотографию девушки. Это было довольно странное письмо от фабричной работницы, которая горела желанием познать мир во всем его многообразии, и которой показалось, что завести себе партнера по переписке — наилучший способ добиться поставленной цели. Она спрашивала у Леонидеса, правда ли, что на Кипре все черные и ходят в ночных рубашках. Эти вопросы даже не столько обидели, сколько удивили его.
— Мне казалось, что такая передовая нация, как англичане, должна разбираться в подобных вещах. Если я, грек, знаю, что в Англии живут белые люди, и что в ночных рубашках они только спят, как же это возможно, чтобы она…
Я постарался, как мог, ответить на его вопросы, и даже отредактировал для него пару писем, сохранив одну-две наиболее характерные речевые ошибки; однако и в этих черновиках мне тут же бросилась в глаза сакраментальная формула "сходить с ума", которая выдавала некие тайные связи с шестым девичьим классом. Когда я прямо его в этом обвинил, он покраснел и усмехнулся.
— Это Афродита, — признался он в конце концов, преодолев колоссальное внутреннее сопротивление. — Мы с ней вместе ездим к дому на велосипедах. Мы друг на друге сумасшедшие, сэр.
Каллиас был крепко сбитый молодой человек восемнадцати лет от роду, с могучими плечами и классической формы головой. Волосы у него были кудрявые, аккуратно подстриженные и неизменно зачесанные назад, чтобы не закрывать широкий лоб и красиво посаженные голубые глаза. Манеры у него были идеальные, он имел в классе прочный авторитет и часто использовал его для того, чтобы навести в классе порядок — за что я был глубоко ему признателен. Мне приходилось слышать, что он в школе самый лучший спортсмен, и, разумеется, его за это уважали. Тем более я удивился, когда однажды обратил внимание на то, что он отвлекается от урока — до такой степени, что мне пришлось конфисковать у него несколько листков бумаги. Они оказались довольно любопытными. Сверху лежал черновик заданного мною сочинения: письмо какому-нибудь известному человеку, который вызывает у автора восхищение — какому-нибудь всемирно известному музыканту, или политику, или кому-то еще — по-английски. Письмо вышло следующее:
Мой дорогой Per Парк:
Я восхищаюсь вами ради моего здоровья. Вы самый лучший бодибилдер в мире, а ваша система грузностей и тринажоров для мышц пресса и рук есть плод высшего воображения. В моих мечтах всегда меня находят в Лондоне и меня наслаждают…
Среди прочих листков оказалось удостоверение с фотографией, подтверждавшее, что Каллиас является одним из членов-учредителей Британской ассоциации тяжелой атлетики, и заполненная до середины анкета для поступления на курсы динамической нагрузки, где значились следующие вопросы: "Страдаете ли вы грыжей? Запорами? Дурным запахом изо рта? Болями в спине? Легкой утомляемостью? Бывает ли у вас налет на языке? Женаты ли вы?" На все эти вопросы Каллинас ответил отрицательно…
В этом классе меня встретил все тот же переменчивый ветер общественного мнения, которое колебалось между антибританской непримиримостью и неискоренимой привязанностью к мифическому Британцу Свободолюбцу ("Филелефтеросу"), который не мог не одобрить самой идеи Эносиса. Разве не он фактически поднял Грецию из черного праха иноземной тирании? А затем, по своей собственной воле, закрепил этот дар, вернув ей Семь Островов? Так что же необычного в том, что и Кипр тоже хочет разделить их судьбу? Даже великий Черчилль сказал, что когда-нибудь именно так и случится…
Общее направление мысли было именно таким. Но конечно, все эти чувства постоянно подогревались школьным начальством, прессой, безрассудной риторикой местных демагогов и священников. Я спросил у одного из учителей, зачем тратить столько усилий на то, чтобы постоянно поддерживать молодежь в состоянии брожения.
— А затем, — ответил он, — что мы должны мобилизовать на защиту нашего дела общественное мнение, а народ на Кипре инертный и вялый. Единодушие народа уже налицо, но этого недостаточно. Представьте себе, что потребуется предпринять какие-то мирные акции, чтобы заставить услышать нас — демонстрации, забастовки и тому подобное? Учащаяся молодежь сыграет важную роль, она поможет нам сформировать мнение мирового сообщества.
— А если они выйдут из-под контроля?
— Они никогда не выйдут из-под контроля, они у нас вот где.
Он зажал в кулаке горсточку воздуха, показал мне и изобразил, будто кладет воздух на место. В те дни немного было нужно, чтобы так геройствовать — на словах или на бумаге.
Павлу было семнадцать, и он был сиротой. Жил он в школьном общежитии и все свое свободное время проводил в библиотеке, штудируя древнегреческих поэтов. Его отец погиб в Италии, воюя в составе британских войск, и мальчик с гордостью хранил памятную медаль, которую ему прислали после смерти отца. Это был худенький, замкнутый мальчик, отчаянно пытавшийся зацепиться хоть за какой-нибудь шанс добиться успеха в жизни; а жизнь — и он не мог этого не понимать — уже начала испытывать его на прочность. Ему казалось, что его привлекает учительская стезя, может быть, даже не здесь, а в Англии. В классе с ним никогда не было никаких проблем; друзей у него вроде бы было немного. Учение давалось ему не без труда, однако он отличался старательностью: учитель, который жил в том же общежитии и выполнял обязанности надзирателя, как-то сказал мне, что регулярно застает его за книжками в ранние утренние часы. Я завоевал его уважение, рассказав ему о современных греческих поэтах, с некоторыми из коих был знаком лично, и показав ему работы Сефериса, вызвавшие у него удивление и даже легкий испуг. Но остановиться он уже не мог и постепенно перечитал едва ли не все мои книги — с той же невыразимой, лихорадочной ненасытностью, с какой не отрываясь глядел на доску, когда я принимался что-то на ней писать.