Если побродить в сумерках по железному параллелограмму Фамагусты, то мысли эти абсурдным образом начинают мешаться с призраками кипрской истории, не менее беспокойными и жестокими, чем времена, в которые довелось жить нам самим. Вышагивая по заброшенным и поросшим травой бастионам замка Отелло, видишь внизу обманчиво миролюбивые корабли, стоящие под разгрузкой, а если обернуться, то глазам предстанет мелководное побережье с белым шрамом Саламина, чей каменный остов — лишнее свидетельство неумолимой поступи времен, истории, относительно которой каждый герой питал одну и ту же иллюзию: будто ее ход можно остановить совершив некое великое по замыслу и воплощению деяние. И всегда все заканчивалось чем-нибудь очень простым и гротескным, вроде набитой соломой кожи Брагадино: пыльным экспонатом, о происхождении которого простой венецианский прихожанин давно уже не помнит, но который навсегда увековечен в этой разрушенной крепости, осажденной и взятой захватчиками, сожравшими ее сердце, как крысы — кусок сыра. Эти надменные, грозные стены скрывали под своей защитой одно из самых богатых торговых сообществ тогдашнего мира. Сто пятьдесят акров заросшего бурьяном пустыря. "Здесь до сих пор сохранились остатки примерно двадцати церквей, из коих только две не были разрушены до основания. Еще стоят пришедшие в полный упадок конак
[77]
и тюрьма, казарма с горками каменных ядер, маленький базар и разбросанные там и сям между руинами домишки примерно сотни турецких семей, добывающих пропитание на крохотных участках земли, расчищенных ими от битого камня. Все остальное сплошь одни развалины — огромные груды камня, которого вполне хватило бы, чтобы выстроить современный город. Представьте себе город, который обстреливали до тех пор, пока все его здания (за исключением нескольких особенно крепких) не были разрушены, и добавьте к этому последствия землетрясения. Если не считать отсутствия лежащих на улицах трупов, то этот вид мало чем отличается от того, который предстал взору турок, вошедших в город под предводительством Лала Мустафы 5 августа 1571 года, после осады, длившейся почти двенадцать месяцев. Если бы в Фамагусте вообще не было жителей, она бы не производила настолько тягостного впечатления, какое производит сейчас, особенно в сумерках: полная неподвижность, разве что пролетит иногда летучая мышь или сова, и может быть, время от времени, подобно бесприютным призракам, проплывут по узким улочкам несколько бледных, источенных лихорадкой женщин в турецких чадрах и длинных белых накидках, их вполне можно принять за последних жителей древнего города, которые чудом остались в живых, после того как война, чума и голод сделали свое дело". Так в 1879 году писал скромный инженер Сэмюел Браун.
Лихорадка и чадры, естественно, исчезли, но в остальном на сегодняшний день мало что изменилось, если не считать того, что трава стала зеленее, что в огромном рву поселилась молодая поросль, а за прибрежными рифами ревут, как быки, океанские лайнеры. Это до сих пор самый призрачный город Кипра, и живет он только памятью о собственном прошлом, — ржавая ветряная мельница, которая вертится со скрежетом на фоне подсолнечно-желтого моря. Здесь слышны крики детей, купающихся на мелководье у подножья знаменитых, бессмысленных ныне памятников воинской славе, копившейся здесь, в Леванте, слой за слоем, поколение за поколением, только для того, чтобы сгинуть в одночасье по велению истории: ее отмели и водовороты опять сдвинулись с места, пропитав невидимой глазу влагой ту эпоху, что мы унаследовали от этих канувших в лету капитанов и купцов; мы, дети другой морской державы, мало-помалу захватившей дюжину плацдармов на этом море, которое мы усмирили и загнали в стойло.
Старый готический собор с нелепо торчащими рогами минаретов мягко мерцает в убывающем свете дня, янтарный, как медовый сот, на фоне павлиньего глаза моря. Лучшего места для того, чтобы поразмышлять о тщете деяний человеческих, не найти. Я часто бродил по этим заросшим травой бастионам с друзьями или коллегами по работе, наслаждаясь тишиной, которая сама собой вырастала между фразами, произнесенными у руин времени; и во мне вызревала уверенность в том, что когда-нибудь и наш сюжет нитью вплетется в ткань здешней истории, вольется в великий поток, от века кружащий возле той точки, где в смертельном объятии соединились прошлое и настоящее.
Но наше собственное настоящее вечно тянуло нас за рукав, как беспокойный пес, которого никак не заставишь лежать смирно, и, катя по прямому как стрела шоссе в сторону столицы, я снова вспоминал о тысяче разных дел, которые ждут меня в конторе, о шумных столкновениях демагогов и невежд, которые хлынули на опустевшую сцену мировой политики с одной и той же резкой и пронзительной песней на устах, этим гимном эпохи под названием "национализм". А еще я представлял себе ту сотканную из полуправды и откровенной лжи паутину, что понемногу опутывает умы и души людей, еще год тому назад даже понятия не имевших, что есть на свете такой остров — Кипр.
Назад, через Месаорию, сухую жаркую равнину с од-ной-единственной крепостью посреди нее; Никосия, раскинувшаяся во все стороны дороги, как огромная морская звезда, показалась мне всего лишь грубым эхом того ослепленного сиянием моря города, который мы только что оставили за спиной; ее красота была совсем другой, да и та за последнее время стала столь непривычной, что порой мне приходилось освежать свои воспоминания о ней, пускаясь в долгие одинокие прогулки по ее древним бастионам, по ее людным рынкам. Сидя в высокой траве на киренской стене меж брошенных английских пушек с забитыми стволами, я смотрел, как запускают воздушных змеев турецкие дети в текучем и прохладном воздухе, возвещавшем о наступлении в городе летнего вечера. Или со свинцовой крыши церкви Святой Софии наблюдал, как медленно надвигается на город черная стена тьмы, вспыхивая огоньками, свеча за свечой, как будто в огромном темном соборе верующие празднуют Пасху, приветствуя воскресшего Христа.
События медленно и верно двигались к развязке, смыкаясь над нами, и что ни день, на остров прибывала очередная важная персона или приходили очередные новости, всегда тревожные.
— И подумать только, — заявил мне один греческий журналист, — что все это лишь следствие охлаждения отношений между Иденом и Папагосом.
Такова была последняя афинская интерпретация нынешнего состояния дел — ибо всякий грек способен оценить политическую ситуацию, только исходя из межличностных отношений.
— Вот вы обидели Папагоса. И Папагос говорит: "Господи боже мой, мы, греки, тридцать лет ходили на цыпочках, притом что наш мочевой пузырь буквально разрывался от кипрского вопроса, и не решались облегчиться, оттого что испытывали к Англии глубокое уважение… так зачем нам терпеть дальше — пусть даже еще хотя бы месяц?" И вот он уже бежит в ООН, потому что знает, что здесь могут вам устроить серьезные неприятности.
По густонаселенным трущобам старого города — лабиринту узких улочек в кольце стен, выстроенных еще венецианцами, разнеслись тревожные слухи. Слухи о ночных высадках, о подготовке диверсионных групп, о сопротивлении. Впрочем, пока что они таковыми и оставались, и гражданское неповиновение по-прежнему сводилось все к тем же унылым демонстрациям протеста, уличным беспорядкам с метанием бутылок; добродушно-сердитые полицейские и солдаты как могли боролись с ними при помощи щитов и дубинок, слезоточивого газа и арестов.