— В конце концов, на Крите нас было всего пять человек, и у каждого по крошечному отряду, и при этом мы много лет держали на острове несколько немецких дивизий, которые никуда не могли оттуда дернуться и постоянно пребывали в состоянии крайнего напряжения.
Неужели и на Кипре начнется то же самое? Разве можно было сказать наверняка? Ведь, судя по всему, сами же киприоты были попросту не готовы к долгому существованию в режиме осадного положения. Я бы охотно согласился с этой мыслью, если бы не отдавал себе отчета в том, что Греция в любой момент может восполнить недостаток в людях и средствах, а также оказать моральную поддержку; а еще я знал, что остров ни с воздуха, ни с моря полностью отгородить от внешнего мира невозможно.
Со мной соглашались немногие, особенно если речь шла не о коренных жителях. Общее мнение склонялось к тому, что жесткие меры и экономические санкции могут оказаться весьма эффективным средством воздействия на средний класс Кипра, который не сможет долго мириться с прямой угрозой собственному карману и, при достаточно серьезном давлении, рано или поздно выдаст немногих активно действующих террористов — уроженцев острова. Этот вывод свидетельствовал о пугающей политической близорукости — как относительно природы революций вообще, так и относительно основных движущих сил нынешних беспорядков. К тому времени уже стало ясно, что у кипрских интеллектуалов сложилось мнение, будто за ЭОКА стоит непреодолимая логика развития новейшей греческой истории; Кипр в этом смысле был простым повторением Македонии. В конце концов, удалось же освободить Крит именно этим путем; и единственное трагическое обстоятельств во нынешней войны заключалось в том, что велась она против традиционного и близкого друга, который необъяснимым образом никак не мог понять простейших исторических закономерностей…
Легко было рассуждать за стойкой бара о жесткой тактике ("Один взмах кнута, старина, и все: мне уже и раньше доводилось видеть нечто подобное" или "Этих шипров надо давить, пока не запищат"), но толку от подобных разговоров не было ровным счетом никакого; ведь удар кнута мог обрушиться на плечи невиновного и вызвать чувство возмущения, которое скорее привело бы обиженного в ряды ЭОКА, чем в ряды добровольных осведомителей правительства. У деревенских была такая поговорка: "Мула он поймать не смог, вот и выпорол седло". И развитие событий все чаще и чаще вынуждало нас именно к подобной линии поведения: хотя, с другой стороны, в те далекие дни, когда все ожидали начала трехсторонних переговоров, на которых появится возможность по крайней мере высказать вслух все эти проблемы, нам казалось, что лишних поводов д ля беспокойства лучше не создавать. Во всяком случае, широкая публика, насколько можно было судить, испытывала едва ли не всеобщее чувство облегчения: по Кипру, наконец, будут приняты какие-то взвешенные решения, и ему больше не придется тихо гнить изнутри, как гангренозной руке или ноге.
Наконец, мне улыбнулась удача: я получил предложение съездить на три дня в Афины и в Лондон для консультаций по вопросам, касающимся моих прямых должностных обязанностей, и с готовностью ухватился за эту возможность. Кроме того, когда ненадолго спало политическое напряжение, мне удалось в одиночестве вырваться на ночь в Беллапаис, чтобы радостно и неспешно вспомнить, как я жил всего год назад — теперь это казалось невероятно далеким и невозвратимым; то есть, встаешь в четыре, чтобы приготовить себе завтрак при розовом свете свечей и написать пару писем, далекой Мари или собственной дочери, потом пускаешься вниз по темной улице вместе с Франгосом и его коровами и видишь, как над иссохшими балками древнего аббатства занимается заря. Пучки золотого и лимонного света, натянутые туго, как скрипичная струна, поперек басовых, глубоких синих и серых тонов. Затем карабкаешься вместе с нарастающей волной света вверх по склону хребта, ступенька за ступенькой, туда, где заря разбрызгивается и растекается по голой, будто из картона, равнине с торчащими вдалеке из мглистого небытия двумя шипами минаретов, и машина ласточкой падает вниз, на иссохшее плато Месаории… Я вдруг понял, что научился любить Кипр, со всеми его уродливыми пейзажами, неопрятными, растянутыми до бесконечности видами, приправленными пылью и набухшими влагой облаками, с его уродливой несуразностью.
А потом — вперед, над Кикладами, в иной мир, где не ощущается земное тяготение, где властвует музыка чаек и прилива, набегающего на пустынные пляжи: с высоты острова они неразличимы, скрытые за зеленоватой перистой дымкой, и только время от времени возвращаются в область видимого, неуловимые, как мечта. Кромка моря: лимонная зелень, кобальт, изумруд…
Афины были узнаваемо красивы, как может быть красива женщина, которой подтянули кожу на лице; теперь они стали столицей, с широкими проспектами и высокими зданиями. Они утратили свою неряшливую и по-своему очаровательную провинциальность — и сделали еще один шаг на пути к безликому современному городу со множеством проблем. Стояла жара, и все разъехались на острова. Я сумел отыскать нескольких старых друзей, но при упоминании о Кипре они начинали корчиться, как черви, разрезанные плугом, — явно не желая верить собственным глазам и ушам. Но, забыв ненадолго о Кипре, я таки сумел провести совершенно незабываемый вечер с
Георгиосом Кацимбалисом, в любимой таверне под Акрополем; а потом еще один чудный день, полный воспоминаний о Белграде, с сэром Чарльзом Пиком, который когда-то был там послом и моим непосредственным начальником, а теперь взял на себя неблагодарную задачу представлять нашу страну в Греции: в Греции, которую проблема Эносиса изменила до неузнаваемости.
На тихой террасе его летней виллы близ Кавури мне отчасти удалось заново пережить иллюзию вневременного покоя — пока я смотрел, как за его плечом тускнеет небо, и темная полированная поверхность гавани покрывается инкрустацией из огней, блики покачиваются и скользят куда-то вверх, в небо, в горячее черное небо Аттики. То здесь, то там загорался и медленно тлел зеленый или красный глазок, обозначая место, где остановилось судно. Но земля и море сделались неразличимы.
Он с тихой любовью говорил о Греции и о своих надеждах на грядущие переговоры, которые могут способствовать решению всех наших проблем и принести нам долгожданную передышку; а я ему вторил. Но как же трудно было попрощаться и уехать с этой восхитительной виллы, чтобы сквозь сухой и ароматный звездный свет умчаться обратно в Афины; а еще того труднее — смотреть, как в тысяче футов от тебя гаснет в лучах занимающейся зари и уменьшается в размерах Акрополь, и его перламутровый мрамор горит на фоне утреннего неба.
Меня ждал Лондон, с его волглой серой дымкой и бледными, невыразительными красками. Выходя из министерства по делам колоний, я сразу понял, что с империей все в порядке, — по буйной веселости троих африканских сановников, которые ехали вместе со мной в лифте, а затем дружно двинулись к автобусной остановке, болтая без умолку и вторя друг другу, как три виолончели. От них шли густые терпкие волны "Шанели № 5"; честное слово, складывалось такое впечатление, что после завтрака они, как три добродушных слона, окатили друг друга духами из хоботов, прежде чем отправиться наносить официальные визиты. Они остановили автобус, дружно вопя во всю глотку и размахивая зонтиками, и я искренне посочувствовал пассажирам.